Спорить, что такое борщ – бесполезно. Достаточно опустить ложку в тарелку, зачерпнуть поглубже и попробовать. Все станет ясно. Борщ – это борщ. Ничего больше, и ничего меньше.
Миша лежит на кровати, я сижу в коляске. Передо мной – наш обед. На второе – перловая каша, второе можно не пробовать. Миша все равно не может жевать долго. Я знаю, что такое интернатовская перловая каша. Комок недоваренной крупы без ничего. Эту кашу я не могу жевать, не то что Миша. На первое – борщ. Я опускаю ложку в тарелку.
– Ну как? – спрашивает Миша.
Я понимаю его нетерпение. Если отказаться от борща, придется есть хлеб с чесноком. Хлеб с чесноком – это вкусно. Я бы предпочел съесть хлеб и успокоиться. Я не хочу есть этот борщ. Миша думает иначе. Миша боится есть сухой хлеб. Миша тщательно следит за своим здоровьем, он знает, что питание всухомятку для него – верный путь к запору. Миша боится запоров больше всего на свете.
То, что стоит передо мной, назвать борщом нельзя. Я долго жил на свете, почти двадцать лет. Я видел разные борщи. Наваристые детдомовские борщи в дни приезда московской комиссии. Жиденькие больничные супчики. Я хорошо знаю, что такое борщ. Лениво болтаю ложкой в мутной жиже. Слишком мало капусты, слишком много воды.
– Дерьмо, – говорю я уверенно. – Они его даже не посолили. А скорее всего, опять разбавили водой, поэтому борщ несоленый.
– Горячий, – спорит Миша.
Миша думает. Мише не хочется отказываться от горячего.
– Ладно, Рубен. Посоли борщ, поперчи и покроши в него хлеб.
Я делаю так, как он просит. Беру наши куски хлеба, крошу в борщ. Мякоть двух хлебных паек я тщательно крошу в Мишину тарелку, корки – в свою. Я говорю Мише, что люблю корки, он соглашается. Мы знаем, что это всего лишь игра. Мише трудно было бы жевать хлебные корки, а мне все равно. Хлеб – он и есть хлеб, хоть мякоть, хоть корка. Кусочек хлебной корки я откладываю в сторону. Я знаю, что Миша будет долго есть этот кусочек после обеда. Миша любит корки, как и я. Чищу дольку чеснока, даю Мише в руку. Миша сам откусывает от дольки. Миша любит все делать сам. Когда он лежит на кровати, мне приходится его кормить лишь потому, что я могу покормить его гораздо быстрее, чем он поест сам. Я могу покормить его горячим.
Мы едим борщ. Едим молча. Я привычно вкладываю ему в рот горячее хлебное месиво. Миша старается жевать быстрее, но все равно, как бы он ни старался, я успеваю прожевать две ложки борща за то время, пока он справляется с одной.
Наконец Мишина тарелка пуста. На лбу у Миши выступают капли пота. Миша вспотел от физического напряжения и горячей пищи. Миша рад, что все так удачно сложилось. Он поел горячего.
– Дерьмо, – упрямо повторяю я.
– Горячее, – почти весело возражает Миша.
У Миши в руке – хлебная корка. Он подносит ее ко рту, сосет. Когда корка размокает, он откусывает от нее кусочек. Миша доволен.
– Почему? – спрашиваю я.
– Что конкретно «почему»? – уточняет Миша.
– Почему здесь готовят такое дерьмо?
– А ты что хотел, чтобы тебе подавали куропатку под чесночным соусом?
Куропатка под чесночным соусом – наша шутка. Мы никогда не используем соусы, а куропаток видели лишь по телевизору.
– Кто мы такие вообще, чтобы нас кормить? – продолжает Миша. – Радуйся, что тебе вообще дышать позволили. Еду в комнату носят – и то хорошо. Ну, скажи: какая от тебя государству польза? С какой стати переводить на тебя картошку? Картошки в стране и здоровым не хватает. Ты дурак, Рубен, простых вещей не понимаешь.
– Я и не говорю про нас. Мы – лишние, это понятно. Еще зэки лишние. Если нас и зэков поубивать, в стране больше еды останется. Я не спорю. Но ведь еще бабушки остаются и дедушки. Они всю жизнь работали. Представь, какая от них польза была. Шахтеры, швеи – здесь много людей, которые всю жизнь работали. Даже полковник есть. Он контуженый, в танке горел. Я видел его на День Победы – вся грудь в орденах. И погоны у него настоящие. Если бы не этот полковник, нас бы фашисты завоевали. Он страну спас. Ему за что такой борщ дают?
Миша тщательно пережевывает хлеб. Миша не смотрит в мою сторону. Чтобы посмотреть на меня, ему надо поднять голову вверх, а это лишнее, бесполезное движение. Он и так устал поднимать голову, пока ел. Мне нет необходимости смотреть Мише в глаза, я и без того знаю, что он внимательно меня слушает. Миша думает. Миша думает быстро, но на этот раз он не сразу находит нужный аргумент.
Он медленно поднимает голову, смотрит на меня почти насмешливо. Хороший, радостный взгляд.
– Наивный ты человек, Рубен. Все правильно, шахтеры и швеи всю жизнь на страну работали, и польза от них была. Полковник твой – настоящий герой, я согласен. Только скажи мне честно: а какая сейчас от них польза?
– Никакой, – быстро отвечаю я.
– Вот видишь. Наше меню не с потолка взяли. Кормят нас как положено. Если все есть, с голоду не умрешь. В Москве люди поумнее нас с тобой сидят, там все продумали. Не умирает же этот полковник от голода, правда?
Миша смотрит на меня, он упрямо пытается втолковать мне очевидные вещи. Я понимаю, что он прав.
– Конечно, Миша, пользы от него никакой, но ведь это несправедливо!
– Ты веришь в справедливость? – сухо осведомляется Миша. – Тогда ты точно дурак.
Я смущаюсь, я признаю Мишину правоту. Про справедливость я действительно сморозил не подумав. Но мне все же не хочется сдаваться сразу.
– Так ведь обидно же.
– Кому обидно? Ты, что ли, в танке горел?
– Полковнику.
– А мы с тобой тут при чем? Пусть полковник и переживает.
Я смотрю на наши пустые тарелки. Нам с Мишей действительно крупно повезло оказаться в таком хорошем интернате. В плохих интернатах полковники не живут. Мне то что? Мне еду просто так, ни за что, дают. А полковнику обидно, конечно. Он же все–таки полковник, он не простой инвалид.
Я смотрю на наши пустые тарелки. Миша прав, он почти всегда прав. Но все же, если бы я был полковником, если бы горел в подбитом танке, то мне бы было обидно есть такой борщ. Очень обидно.
– Ты дурак, Рубен.
– Да, я знаю.
Мы сидим в комнате, дверь закрыта. Я читаю книгу, а Мише, наверное, нечего делать. Миша никогда не говорит много. Иногда мне кажется, что он разговаривает со мной только по необходимости. Но это только мои предположения. На самом деле, я уверен, что Миша точно знает, когда и чего хочет. Если он сказал фразу, значит, уверен в ее смысле. Фраза, утверждающая, что я дурак, сама по себе смысла не имеет. То, что я дурак, мы с Мишей знаем и так. Я жду следующих слов, но Миша молчит. Миша может промолчать до вечера, а может и до завтра.
– Ты очень глупый человек, Рубен.
– Да–да, конечно.
– Ты глупее Бубу.
Бубу – глухонемой мужчина, жил в нашем доме престарелых очень давно. Один из многих психохроников, он выделялся среди них особенным качеством. Каждый раз, когда его просили перенести мебель или разгрузить машину, он требовал плату. Минимальной его ставкой была пачка дешевых сигарет. Много раз его пытались обмануть или предлагали меньшую цену, но ничего не добивались. Меньше, чем за пачку сигарет, он работать отказывался. Как и все мы, инвалиды, он имел право на кровать и место за столом в столовой. Как и мы с Мишей, он обречен был жить в доме престарелых до смерти. Но нянечки относились к нему гораздо лучше, чем к нам с Мишей. Для нянечек Бубу был нормальным человеком, умным и сильным. По вечерам, когда нянечки садились готовить ужин, Бубу шел на запах еды, подходил к заветной двери и ждал. Одна из нянечек выносила ведро и швабру. Начинался ритуал, один из ритуалов нашей повседневной жизни. Бубу мыл полы в коридорах и туалетах. Шумно макая мокрую и грязную швабру в ведро, нелепо вытряхивая тряпку на пол, он тщательно тер полы наших бесконечных коридоров. Свою часть договора он выполнял старательно, никогда не оставляя работу недоделанной. Мощными движениями Бубу размазывал грязь по полу точно так, как его научили когда–то. Качество его работы было не лучше и не хуже, чем у нянечек, только брызги из ведра летели гораздо выше, скрип тряпки по полу звучал намного убедительнее, а высунутый от усердия язык только усиливал впечатление нормального, рабочего человека. Усталый и довольный собой, Бубу возвращался к комнате нянечек всегда вовремя. Он справлялся с работой не быстро, но и не медленно, именно к тому моменту, когда нянечки заканчивали ужинать. Бубу стучал в дверь, сдавал ведро и швабру, а взамен получал поднос с сокровищами. Все остатки от ужина нянечек: куриные ноги, жареная картошка, куски мяса и колбасы, даже огромная железная кружка с чаем, – все это богатство и роскошь доставались Бубу заслуженно и по праву. Он садился за стол в коридоре и быстро поедал все подряд. Сначала он брал в руки ложку и съедал суп, потом, отложив ненужный предмет сервировки, продолжал пиршество, отправляя куски в рот обеими руками. Руки и лицо его лоснились от жира, глаза светились детским счастьем. Поначалу, когда меня только привезли в дом престарелых, я пытался здороваться с ним при встрече, иногда он кивал мне в ответ или улыбался, но никогда я не был точно уверен, улыбается Бубу мне или чему–то загадочному внутри себя.