Поморников, должно быть, тоже чувствовал себя виноватым. Чтобы не оставаться с Зоевым наедине, он потащил к себе на канал Грибоедова огромную компанию: и Лунева, и Крохалева, и Просвирина, и Томлеева-Пророкова, и Крачкина, и Шалашникова, и Ополовникова, и Паламедина, и Сычева, и аспирантку Овсянкину из Чимкента — почти всех участников конференции. Они наполнили квартиру гулом голосов, мгновенно прокурили ее, стремительно напились. Зоев ни с кем не разговаривал, напился быстрее всех и наутро проснулся больной среди кислятины и разгрома. Поморников жалобно храпел на своем диване. Опасаясь разбудить его, Зоев тихо оделся, залпом допил остатки коньяка, подхватил портфель и отправился в университет… Лекция радости не принесла: нить ее путалась и рвалась, внимание Зоева то и дело отвлекалось на роскошный и бесприютный невский пейзаж за окнами. Вопросы студентов тоже не доставили удовольствия — они не сумели разбудить мысль, угнетенную горечью и алкоголем, и Зоеву пришлось отвечать цитатами. Последний вопрос был, конечно, о Маркесе. Зоев заученно ответил словами Манна о Конраде: «Он был бы глубок, кабы не увлекался пестрыми приметами внешней жизни». Студенты понимающе насупились, и Зоев их отпустил. Впереди был день. Зоев провел его праздно и уныло: бродил по холодному городу, выветривая обиду. С приходом сумерек забрел в рюмочную на Чернышевского, выпил сто грамм под мертвую рыбку и отправился на канал Грибоедова.
Навалившись грудью на парапет, он глядел через канат на красный абажур в окне квартиры Поморникова. Ветер замер, тихий снег опускался на гранит, на черный лед канала, таял в полыньях. Из красного окна слабо доносились хохот и говор. Мысль о том, что придется подняться в квартиру и там улыбаться, пить водку, выслушивать оправдания и заверения, была Зоеву неприятна. Чувство бездомности, старости и собственной никчемности, когда некому слово сказать, когда впору бежать на вокзал и возвращаться в Москву первым же поездом, — это чувство было и вовсе нестерпимым. Спасаясь, Зоев призвал бунинское: «Помни же: нет беды беднее, чем печаль», — с молитвенным упрямством произнес это дважды и, когда пришло на память похожее, давнее, детское, не раз говоренное матерью: «Пришла беда — обрати беду в праздник», — отпустил парапет и решительно выпрямился. Легким шагом вышел на Невский и поймал такси. Какой из железнодорожных вокзалов был ему нужен, он не знал и потому велел ехать на городскую автостанцию. Оказалось, угадал, и угадал вовремя: автобус на Хнов уже разогревал мотор.
Зоев хорошо пригрелся в продавленном автобусном кресле, и казалось ему, что он всегда любил никуда не спешить, ничего не предпринимать и ничему не препятствовать, любил подремывать под сытое урчание мотора, прислонясь щекой к прохладному стеклу, отгородившись стеклом от беспросветной зимней ночи, любил, когда разочарование и обида уступают место новым предвкушениям… Сонно улыбаясь, он предвкушал ошеломленное и счастливое лицо хновского майора. Когда майор придет в себя и поверит в реальность происходящего, они выпьют за встречу немного водки и пойдут бродить по морозцу всеми милыми закоулками маленького и, судя по названию, настоящего русского городка; он, Зоев, будет говорить, а майор будет слушать… Зоев вспомнил, что не везет с собой никакого подарка к новогоднему столу, и смутился. Перебрал в уме скудное содержимое своего портфеля и понял, что подарить майору нечего, кроме машинописных тезисов ленинградского доклада. На том и порешил, засыпая… Проснулся на площади хновского автовокзала. Солнце било в окно; автобус объехал по кругу елку в кадке и, протяжно вздохнув, встал. Зоев выпрыгнул в сугроб, потоптался, стряхивая снег с ботинок, послонялся, озираясь, по площади, помочился в бетонной будочке. Потом изучил расписание, усмехнулся транспаранту с надписью «Встретим наступающий Олимпийский год новыми трудовыми рекордами!», умилился елке, увитой крашеными электролампочками, и легкой утренней походкой отправился на поиски дома, номер которого давно знал наизусть.
Дверь открыл старик в валенках, ничего не спросил, кивнул большой лысой головой и, шаркая, скрылся в тесной глубине квартиры. Оставшись один в прихожей, Зоев аккуратно прикрыл за собой дверь; повинуясь тишине, царящей в квартире, он, как мог неслышно, прошел в комнату. Увидел накрытый стол, вокруг которого сидели: тот же лысый старик, старуха и две женщины в глухих платьях — одна обыкновенная, другая беременная. Женщины посмотрели на него спокойно.
— Я Зоев, — сказал Зоев, и собственный голос, прозвучавший слишком громко, испугал его.
— А я сразу поняла, — засуетилась старуха, наливая гостю водку и маня его к столу — Я им всегда говорила, что вы обязательно должны будете приехать: не может быть такого, чтобы вы не приехали…
— Мама, помолчи, — хрипло сказала беременная.
— Вы и вправду вовремя, — вежливо и бесстрастно проговорила другая женщина. — Мы как раз собираемся с ним повидаться, так что пальто можете не снимать… Вы ведь уступите товарищу Зоеву место в машине? — обратилась она к старухе. Та обиженно поджала белые губы, но промолчала.
Зоев подсел к столу. Медленно, чтобы оправдать свое и общее молчание, выпил рюмку, медленно сжевал бутерброд с вареной колбасой, внимательно очистил шарф от хлебных крошек и, как только засигналил за окном автомобиль, первым поднялся из-за стола. Женщины принялись торопливо засовывать в сумку недопитую водку, бутерброды, заворачивать в газету тяжелые красные цветы, и он сообразил, что ехать придется, по-видимому, в больницу…
Сидя рядом с шофером и неохотно вбирая в себя засоренный сараями пейзаж окраины, Зоев суеверно тревожился о том, что сулит ему в дальнейшей жизни это нелепое и по всему обидное завершение года. Когда сараи, поленницы и щербатый штакетник остались позади, когда заголубел на солнце снег у обочин, замелькали золотые сосенки, засверкало на огромном пространстве замерзшее озеро, Зоев приободрился, и собственный поступок начал казаться ему уже не бестолковым, но красивым… Пренебречь новогодними удовольствиями и отправиться к черту на рога, чтобы развеять чью-то больничную тоску, — это красиво, это зачтется там; он обернулся, чтобы не себе одному, но и этим незнакомым людям сказать что-нибудь бодрое, убедительное, но не решился. Беременная тяжело дышала и была мрачна. Другая женщина неподвижно глядела в окно, и глаза ее, обращенные к открытому солнцу, не моргали. Встретив пристальный взгляд старика, Зоев отвел глаза, и унявшаяся было тревога вновь напомнила о себе… Последние письма хновского майора были нервны, бессвязны, многозначительны. Зоева зазнобило от внезапной догадки, что майор лежит не в обычной палате, а в особенной, запертой особенным ключиком, там, где не гаснет по ночам неяркая красная лампа, где, бодрствуя, видят сны, где во сне горько плачут, где и сам он провел когда-то не один месяц, спасаясь от несмолкаемых чужих шагов за спиной, от страха смерти, головокружений и от призыва на военную службу… «Волга» свернула в поле. По едва обозначенным в неглубоком снегу колеям въехала на пологий взгорок и встала возле белых кирпичных ворот. Зоев выбрался наружу, и, пока беременная своим хриплым и не терпящим возражений голосом убеждала шофера полчаса подождать, изучил табличку на воротах — табличка все разъяснила и, должно быть, поэтому успокоила:
МОГИЛЬНЫЙ МУСОР ЖЕЧЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ.
… — Я ее не боюсь, — говорил Зоеву старик после тяжелого поминального обеда. — Раньше так страшно боялся, что даже из дому ушел. Много где побывал, много чего повидал, кем только не работал — чаще всего, конечно, вахтером или сторожем… Короче, жил так, чтобы побольше впечатлений и чтобы почаще отвлекаться. И всюду искал верный способ продлить жизнь до невозможного. От мяса отказался. Редечный сок пил. Отруби ел. Выпаренную воду внутрь принимал. Богу молился. Голым по снегу валялся, потом устал…
— Мне показалось, вы едите не одни только отруби, — заметил Зоев, задремывая под неясный, вялый говор женщин, моющих на кухне посуду.
— Я теперь ем все, — тихо и гордо сказал старик. — Я колбасу ем. Я сыр ем. Я даже сало ем. Потому что после долгих скитаний я наконец понял: смерти не нужно бояться — она нам не враг, она нам сладкий сон после трудного дня. К ней нужно готовиться, как мы готовимся ко сну, когда нам позволяют условия — то есть с чувством, с толком и с удовольствием… Тут, как говорится, и душ принять, тут и зубки почистить, и простынку свежую постелить, тут и белую маечку надеть, а после — устроиться поуютнее, славную книжечку почитать, потом свет погасить, самому себе улыбнуться и пожелать самому себе спокойной ночи… Я говорю несколько иносказательно, но вы, товарищ Зоев, наверняка должны меня понять. Я раньше боялся смерти, потому что видел ее какой-то торопливой, жестокой, грязной, простите, вонючей, а другой я ее не видел. На нашем веку, товарищ Зоев, ни ко сну, ни к смерти приготовиться никогда не было времени и никогда не было подходящих условий: отсюда наш страх и все глупости, от него происходящие. Но я, товарищ Зоев, оптимист. Я вижу: времена наконец настали спокойные, и спешить больше некуда. Я это первый понял. Скоро все поймут и будут счастливы.