– Ну?..
– За то, что у тебя нет целлюлита.
Она моргает.
– Ага. А еще со мной зашибенски весело.
Между прочим, ее острые как бритва замечания и вправду не дают соскучиться. Она умнее, чем ей самой кажется.
Она щурится и некоторое время разглядывает меня.
– Ты мне тоже нравишься, Зак, потому что для тебя я здесь, – она обводит рукой лицо. – А не там, – она опускает взгляд.
– Н-ну, твоя нога – это не вся ты.
– А еще ты мне нравишься, потому что ты хороший друг. Так что цыц, оторви задницу, вставай и иди к морю. Попрощайся с Сэмом за нас обоих.
Я делаю, как она говорит, хотя служба уже подходит к концу. Люди направляют доски к берегу – кто лежа, кто стоя, – пока их не подхватывает низкая волна и не выносит, как на ладони, на песок, где они слезают с досок, отряхиваются и смеются.
Нина тоже на берегу. Она подходит ко мне, держа шлепанцы в руках.
– Зак, ты доехал!
– Да.
– Это просто здорово. Выглядишь отлично, – она улыбается, но под глазами потеки туши.
– Хельга потихоньку делает свое дело.
– Патрик говорит, ты попал в «Загадай желание». Ты как, загадал?
– Все надеюсь, что Эмма Уотсон свободна…
– Держу за тебя кулаки. Ты молодчина, Зак. Сэм бы тобой гордился.
Это «гордился» меня добивает. По какой-то причине слово сворачивается в моем горле комом, который я не могу проглотить. В глазах щиплет.
– Он всегда хорошо к тебе относился.
«С» значит Сэм. И еще «С» значит смерть. Они встретились, Сэм и смерть, и я не знаю, видит он сейчас или нет, как у меня текут слезы из глаз, а Нина меня обнимает. Изо всех сил надеюсь, что он умер быстро. Что когда грудь взорвалась болью, он держал в руках руль, словно все под контролем. Интересно, если он успел понять, что осталась всего пара вдохов, он о чем-нибудь жалел? Или он улыбался, отправляясь в новый путь без страха?
Я очень хочу, чтобы Мия оказалась права. Что существует какое-то продолжение Сэма, что он сейчас в нашем с Ниной объятии, или, еще лучше, где-то в любимом море, ловит новую волну. Я очень надеюсь, что он где-то есть. Где угодно. Только не нигде.
Нина гладит меня по спине. Вдалеке я вижу Мию. Она стоит, опираясь на костыли, и с тревогой смотрит на дюны.
Я жду у выхода из магазина с двумя кебабами, колой и кофе со льдом. Мия целую вечность торчит в туалете, и я начинаю бояться, что она сбежала. Но потом она все-таки выходит, вместе с Ниной.
Я спрашиваю, не хочет ли она в кино. Я не готов везти ее домой, сажать на автобус, не готов к прощальным жестам. Но она говорит, что не может в кино. Тогда я протягиваю ей кебаб и кофе, но она опять качает головой. И смотрит в землю. Я вижу, что она со мной уже попрощалась.
– Я жутко устала, Зак.
– Я знаю здесь одно место…
Но она разворачивается и бредет назад к Нине, которая ждет в стороне. Стук костылей напоминает то первое пум-пум в больничную стенку Одинокий сигнал Морзе.
На который мне совершенно нечего ответить.
Зак: Мия, ты где?
Мия: С Ниной
Зак: Где вы? Я подъеду
Мия: Езжай домой, Зак
В приемном отделении врач меряет мне температуру и осматривает ногу. Записывает что-то и просит по телефону привезти кресло-каталку. Нина толкает его по коридору первого этажа, в сторону лифтов, где висит план больницы: все восемь этажей, поделенные на разноцветные сектора. Онкология закрашена зеленым, но нам не туда. Нина закатывает меня в лифт. Мы едем на третий – в синее отделение, где лечат заражения крови и разрыв аппендицита.
– Ты же больше не раковая пациентка, – напоминает Нина.
Анализ крови и УЗИ подтвердили, что онкологии больше нет, хотя нужно еще сделать повторные, чтобы знать наверняка.
Меня подключают к капельнице и звонят маме. Мне же всего семнадцать. Через двадцать минут она приезжает, и всю ночь спит в раскладном кресле. Она не спрашивает, где я была, убегу ли опять, буду ли слушать врачей. Она покупает нам журналы. Иногда стоит у окна и просто смотрит на улицу.
– Можешь сходить покурить, – говорю я ей. Но она отвечает, что пытается бросить.
Зак звонит, но у меня нет желания отвечать. Я не хочу, чтобы он слышал печаль в моем голосе. После всех моих разговоров о приключениях, меня угораздило загреметь обратно в больницу, как глупо.
Протезист снимает с меня мерки для постоянного протеза и вручает еще брошюру «Правильный уход за вашим новым протезом». Это второй экземпляр, первый я выбросила. Мне говорят, что новый протез будет лучше временного. Но в первую неделю его можно носить только два часа в день, и время ношения нужно увеличивать постепенно, чтобы привыкание было плавным.
Она осматривает рану.
– Нужно было показаться врачу. Временный протез плохо подогнали.
Это еще мягко сказано.
Физиотерапевт учит меня правильно перевязывать ногу. Показывает, как натягивать силиконовую прокладку. Он мил и юн, и бережен, когда прикасается ко мне.
– Все нормально, – говорю я. – Лучше, чем было.
Неделю спустя мне прописывают антибиотики, противовоспалительные и антидепрессанты. Мама расплачивается в аптеке, и мы едем домой.
Мама имеет весьма приблизительное представление о последних месяцах моей жизни. Она знает, что меня отпустили домой на выходные, и одну из ночей я действительно была дома, а потом сбежала, прихватив лекарства, деньги и одежду. Ночевала у подружек, которые кормили меня бутербродами с чаем и вечерами отрывались в клубах, а потом возвращались пьяные в стельку и делились своими грязными секретиками. С похмелья они звонили маме и говорили, что я жива-здорова. Она сама догадалась, что в какой-то момент я остановлюсь у Райса. У меня так болела нога, что я спала на диване, а не с ним на кровати, как раньше. Он единственный из всех знал правду, но эта правда отвратила его от меня. Он не смог с ней справиться. Оказался не тем, кого я в нем видела.
Я захожу в свою комнату, и она кажется мне чужой. Серебристые туфли на шпильках на столе, где они простояли уже тринадцать недель. С карниза сверкает вечернее платье, мерцает бисером и ждет прежнюю Мию, которая примерит его, застегнет молнию и будет крутиться перед зеркалом в поисках выигрышных поз. Мне действительно нравилось это платье? Оно кажется сейчас таким кричащим. Ценник так и болтается на нем.
Мама готовит медовые куриные палочки, в детстве они были моим любимым блюдом. Мы едим перед включенным телевизором и смотрим, не важно, что.
Дома быть тяжело, но на бегство нужны силы. У меня они иссякли. Я не могу даже подумать о завтрашнем дне. Я просто хочу спать.
Но моя кровать кажется какой-то не такой. Последний раз, когда я спала здесь, я заканчивалась двумя ногами. Я как Златовласка в доме трех медведей. Все слишком большое, слишком маленькое, слишком жесткое, слишком мягкое.
Я выключаю свет. Комната становится черной, но вскоре мягкий свет загорается над моей кроватью. Я смотрю, как пластмасса на моей стене обретает форму звезды. Наверное, я прилепила ее сюда в ту ночь после больницы.
Зак. Хотя бы на него я могу рассчитывать.
У меня начинает получаться проводить время.
Одиннадцать часов на сон (включая послеобеденный), три на телевизор, два на еду (из них один – чтобы вставать, проверять холодильник и снова его закрывать), два на интернет, один на журналы и два на фильмы, которые каждый день приносит домой мама.
Еще три часа? Точно не знаю. Может, на грезы. Я часто рисую в воображении, как мое тело оставляет отпечаток на ковре.
Шум почтальона единственное, что может выманить меня из дома. Каждый день я надеваю парик, беру костыли и направляюсь к почтовому ящику, который чаще всего пуст. Иногда я вижу людей, сидящих на автобусной остановке неподалеку. Те, у кого две ноги, никогда о них не задумываются. Я больше не ненавижу этих людей. Не хочу переломать им ноги. Сейчас я не чувствую ни ярости, ни жалости. Я не чувствую… ничего.
Проходят, наверное, недели. Я их не считаю.
Я сижу на полу перед открытым шкафом. Полки до отказа забиты шмотками, туфлями и тоннами забытого барахла: мозаики, маскарадные костюмы, письма от бывших, коллекционные карточки, рассохшаяся косметика и всякие нелепые подарки от друзей. Почти все отправляется в мусорную корзину. Я навожу в шкафу порядок и складываю оставшиеся вещи. Я плачу. Я достаю все из корзины.
Однажды я замечаю, что соседи выбрасывают на обочину детский бассейн. Вечером он все еще там, так что я прошу маму притащить его домой. На следующее утро я вычищаю его на заднем дворе и наполняю водой. Он не такой длинный и глубокий, как ванна Бекки, но в нем можно лежать, закинув конечности за бортики, и смотреть на ползущие по небу облака. Иногда я читаю. Иногда сплю. Нет ничего, что мне нужно было бы делать.
Бывают дни, когда я сижу на маминой кровати и смотрю на себя в ее зеркало. Я примеряю ее серьги, ее духи. Моих волос уже хватает, чтобы примерить и ее заколки. В ее шкафу одежды больше, чем в моем. Левая половина – для рабочей одежды, правая – для выхода. Черные платья не такие черные, как когда-то. На ее блузках вылинявшие пятна. Почему она просто не выбросит все старое?