– Мне нужен кодеин.
Триша достает баночку, вытряхивает две таблетки и протягивает мне.
– Бери. А завтра сходишь к врачу…
– Врачи дерьмо, – огрызаюсь я. – Ой. Вы же не доктор?
Она качает головой.
– Я юрист. Но среди нас тоже дерьма хватает.
Триша наклоняется надо мной и набирает стакан воды из-под крана, потом садится на корточки и дает мне. Я запиваю таблетки.
– Ты же знаешь, что боль не навсегда? – говорит Триша. – Со временем легчает.
Только этого мне сейчас не хватало.
– Потом поймешь, что с этим можно жить.
Я сверлю взглядом кафель. Откуда ей знать, как с этим можно жить? Стоит тут, с безупречным педикюром, загорелыми икрами, а я должна слушать от нее поучения? Да как у нее совести хватает смотреть на меня сверху вниз, почему она не отведет взгляд, почему смотрит в упор?..
Видимо, они сговорились. Миссис Майер позвонила, сказала что-нибудь вроде не спускай глаз с этой придурошной, она выкрала у Бекки таблетки, может и твои украсть, и вообще ей надо к врачу, а еще лучше домой к матери. И не подпускай ее близко к моему мальчику! Я горю от бешенства и стыда и не могу сказать ни слова.
Триша опускается на кафель рядом со мной и откидывается спиной на створку душевой кабинки.
Вытягивает ноги. Потом достает из баночки еще две таблетки, кладет себе на язык и проглатывает, не запивая.
Белый свет ее не красит. У нее впалые щеки. Ночнушка висит мешком и сверху неестественно облегает грудь. Совершенно плоскую. Там, где раньше взгляд отвлекала золотая цепочка, нет ничего. Она произносит:
– Ты слышала эту историю, в которой семья переехала из Мельбурна в Дарвин, а кот остался? А шесть лет спустя он возник на пороге как ни в чем не бывало.
Я качаю головой. Она такая бледная. Я вижу следы от катетеров. Как у Зака. Как у меня.
– Так и у меня. Шесть лет прошло, а я все жду, что кот однажды снова найдет мою дверь.
Кодеин начинает действовать. Звон в теле понемногу стихает.
– Головные боли так никуда и не делись. Бессонница бывает. Часто волнуюсь. Но мне больше не больно. Во всех смыслах слова.
И я вдруг признаюсь ей:
– Мне больно всегда.
– Есть вещи, которые не изменить, – вздыхает Триша, рассматривая свои руки. – Но есть и те, которые еще можно.
Кодеин успокаивает злополучную ногу. Но у меня чудовищно щемит в груди.
– Это несправедливо, – произносит Триша тем же тоном, что и я в свое время.
– Несправедливо, – отзываюсь я.
– Да, золотце. Несправедливо.
– Несправедливо!
Наши голоса сливаются, и я начинаю реветь, а она обнимает и качает меня, как ребенка, под бесстыже белым светом лампы.
Утром я пристегиваю ногу, надеваю джинсы, расчесываю парик. Краду еще таблеток, но оказывается, что в рюкзаке уже лежит две пачки.
Триша выносит на балкон латте с оладьями, а я не могу смотреть ей в глаза. На ней вязаный топ, который имитирует украденные болезнью формы. Они с Заком передают друг другу сахар и кленовый сироп, болтают про школу, про детеныша альпаки, про новую итальянскую кофемолку. Как будто это важные вещи. Вот они, два человека с общей плохой генетикой, и их волнуют типы кофейных зерен.
Как они так могут? У него чужой костный мозг в теле, а ей отрезали грудь. Как они проживают день за днем, словно все под контролем? Я после операции могу чувствовать только две вещи: жалость к себе и ярость на весь мир. Жалость, ярость, жалость, ярость. Куда ни посмотри – мир полон вещей, которых у меня больше нет.
Мне хочется орать на бегунов под окнами. Мне хочется ломать им ноги, выдирать клочьями волосы. Почему им так повезло? И, главное, они даже не знают, насколько им повезло! А эти, толкающие педали обеими ногами? Я хочу вставлять им палки в колеса! Я хочу врезать каждому, кто имеет наглость быть счастливым.
Триша при разговоре теребит цепочку. Я гадаю, что она делает со своей яростью. Наблюдаю за ее лицом, за пальцами, но ярости нет ни в мимике, ни в жестах. Или она так круто притворяется?
Она смотрит на меня и протягивает тарелку с оладьями.
– Попробуй. Это единственное, что я умею готовить.
Вязаная крючком скатерть, оладьи на завтрак, болтовня ни о чем – что, если это все притворство?
Может, Зак тоже только притворяется нормальным? Если да, то мир им должен по Оскару. По стоячей овации.
Я пытаюсь им подражать и делаю смелый глоток кофе. Он слишком крепкий, но я не жалуюсь. Добавляю молока. Держу язык за зубами. Считаю до десяти. До двадцати. Повторяю их движения: как они размазывают масло и сироп, как педантично отрезают от оладьев ломтики, как подставляют солнцу щеки. Я тоже довольно щурюсь на солнце и изображаю улыбку. По-моему, они мне верят.
Перед выходом я крашусь блеском для губ, чтобы хорошая мина вышла убедительнее. Сегодня нужно не терять лицо, ради Зака, потому что похороны друга – не место для моих проблем. Я просто составляю компанию.
Прямо в море, метрах в пятидесяти от берега, мужчины и женщины сидят на досках для серфинга, свесив ноги в воду. Они легкая добыча, но я думаю, что даже у акул есть кодекс чести.
Служба происходит прямо там. Мы с Мией сидим чуть выше, в дюнах. Она постоянно увязает в песке.
Наконец, она раздраженно отбрасывает костыли.
– Не, безмазняк.
– Надо замутить костыли на гусеницах.
Она плюхается на песок, я опускаюсь рядом.
– Зак, нет, иди к ним. Все пропустишь.
– Кто бы говорил!
– Ну… я проделала большую часть пути.
Если честно, я просто не хочу оказаться среди людей. Это какие-то друзья Сэма, которые знали его до болезни. Я так и вижу, как они будут говорить: он был хорошим другом.
Я буду чувствовать себя лишней.
– Да иди уже. Он бы хотел, чтоб ты был с ним.
– Кто, Сэм? Да он уже на полпути к Ротто.
Мия округляет глаза.
– Не говори так, ты чего?
– Он нас не слышит.
– Тсс. Конечно, слышит!
– Сэм! – кричу я, пугая прохожего. – Счастливого пути, чувак! Пришли открытку из Индонезии!
Мия толкает меня локтем в бок.
– Слышь, Сэм! Помнишь пациентку из второй палаты? Ну эту злюку, которая дерется как девчонка?
Мия натягивает полотенце на голову. Я толкаю ее плечом.
– Сэм передает привет.
Она спрятала лицо, и я не вижу ее реакции.
Я перекинул через забор достаточно трупов, чтобы знать наверняка: когда ты умер, от тебя ничего не остается. Ни музыки труб, ни воспарения духов. Овцы не попадают в рай, козы не попадают в ад. Это просто плоть, она остывает и скоро станет очередным звеном пищевой цепочки, где ничего не пропадает зазря. Нет ничего загадочного ни в смерти, ни в том, что после нее. Просто нет ничего. То, что осталось от Сэма, дрейфует в водах Лувинского течения в северо-западном направлении, становясь пищей для рыб и их отходами.
– Бабушка после смерти меня навещала, – раздается из-под полотенца. – Просыпаюсь как-то ночью, а она стоит.
– Как живая?
– Я только силуэт видела. Но точно знала, что это она. Что она пришла меня проведать. И я ее позвала, а она стала пятиться, пятиться и потом просто испарилась. Короче, я не знаю, Зак, что там после смерти, но что-то есть. Как будто на время зависаешь, исчезаешь не до конца. Бывает, что в комнате аж воздух густой, чуешь присутствие. Так что Сэм еще тут.
– Тогда поиграй с ним в бильярд!
Мия топает здоровой ногой.
– Сэм здесь, и он видит, что ты ведешь себя, как последний дебил.
Я ржу. Хоть в чем-то она права. Затем, откинувшись назад, я смотрю на море. Я благодарен, что все так вышло. Что я на пляже, что мне доверили машину, что рядом Мия, и что она пытается быть доброй.
– Мне будет его не хватать, – признаюсь я, глядя в океан. – Он предлагал научить меня серфингу. Надо было соглашаться.
Нас обходят две девушки в бикини, о чем-то шушукаясь на ходу. Мия их узнает, не снимая с головы полотенца, и тут же ложится на песок.
– Мия, ты чего?
– Не произноси мое имя.
– Ты их знаешь?
– Они меня знают. Они из моей школы.
Девушки проходят чуть дальше и усаживаются на пляже. Мия делает в полотенце щелочку и подсматривает за ними.
– Целлюлит у обеих.
– Вроде не видно.
– Как думаешь, они красивые?
– Обычные.
– Они тебе нравятся?
– Нет.
Она стягивает полотенце и смотрит на меня. Пытливые карие глаза под фальшивой белой челкой.
– За что я тебе нравлюсь?
Я задумчиво разглаживаю песок рукой. Действительно, за что мне нравится Мия?
Мне нравится, что она не дает мне спуска, и знает, что я с этим справлюсь. Что не обходит на цыпочках трудные вопросы и не скрывает, что думает. Что чувствует – то и говорит. То и показывает. А думает и чувствует она вещи, которые другие держат в себе. Она непредсказуемая, небезопасная, не говорит о глупостях, как обычные девчонки. Она ужасно живая, невзирая ни на что. Она злится, дерется, ругается, кричит, потому что живая и борется.