Тут раздавался обычный в подобных случаях смех, потом, как всегда, наступал черед Дова, и он, верный себе, рассказывал свою неизменную историю — этот человек прошел Берген-Бельзен, потом ГУЛАГ, и при взгляде на него казалось, что он волочит за собой невидимую тюрьму, стены которой выстроились вокруг одних и тех же вопросов, не отпускавших его, причем эта ловушка не позволяла пленнику найти на них какие-либо, хоть приблизительные ответы.
— Прежде всего я не понимаю, почему мои родители не привили мне с малых лет религиозные воззрения тасманийских индейцев. Вы, может быть, предложите мне поискать что-либо иное, поскольку последний тасманийский индеец умер в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году. Согласен, пример подобран неудачно. Остановимся, если угодно, на синтоистской доктрине. Еще один неважнецкий вариант: синтоизм — религия почвы и крови, тут требовалось бы, чтобы наши предки как минимум две с половиной тысячи лет, если не больше, были японцами. Но если бы дело было только в моих родителях, не имевших возможности выбирать ни времени, ни места рождения (а то могли бы явиться на свет, скажем, во времена короля Казимира — это позволило бы нам избежать множества лишних неприятностей)! Но вот теперь я спрашиваю уже самого себя, почему я, прошедший Берген-Бельзен и ГУЛАГ, ставший теперь больше похожим на привидение, чем на живого человека, — почему я умудрился заделать детей и воспитать их в той же несчастной религии, что исповедую сам? Ну, прежде всего, конечно, не следовало бы приезжать в эту проклятую страну, которую, как вы, бедные мои овечки, прекрасно знаете, почти целиком заполнили евреи. Но можно ли было поступить иначе в то время? А вот почему я до сей поры еще не эмигрировал? Почему бы не вывезти мое семейство в какую-нибудь Японию или Тасманию, ха-ха? Ну да, что я делаю здесь, в Тель-Авиве, в этом кафе «Кассит» на улице Дизенгоф, вы мне можете объяснить?
Когда дело доходило до этого вопроса, кто-нибудь вступал, совсем как дети в школе, отвечающие домашнее задание, и терпеливо напоминал, что привязанность евреев к Израилю — это наш последний шанс спастись от полного исчезновения на радость всем прочим народам, вот почему мы сидим сейчас в кафе «Кассит», в Тель-Авиве, на улице Дизенгоф.
Иногда среди них появлялся странный персонаж, он усаживался за их столик, внимательно слушал, но мало говорил. Это был потомок эфиопских фалашей, с отрешенным взглядом, устремленным куда-то ввысь, и чертами, словно высеченными из камня, такие лица встречаешь на некоторых итальянских портретах эпохи Возрождения. В Эфиопии, в деревне, где он ранее жил, на вершине горы осталась только одна старуха, она жила в галуте — в изгнании — и ждала. А Хаим все спрашивал себя, в чем секрет людей той земли, способных вынести такое?
Этот человек очень заинтересовал Хаима, и однажды он решил навестить его: отправился к нему в мастерскую. Алем, так его звали, владел ремеслом краснодеревщика, а также занимался приемом и размещением тех чернокожих соплеменников, что были невольниками в Бейруте и время от времени перебирались через границу, чтобы начать свободную жизнь.
Хаим не знал ни что сказать, ни что думать, когда увидел в мастерской тот самый месопотамский библиотечный шкаф, который так заинтриговал его в приюте доктора Корчака. Пока он переводил взгляд с Алема на шкаф, Алем впал в приступ ярости того рода, что был Хаиму давно знаком.
— Ах, — восклицал он, — если бы человеческие существа научились воплощать свои бредовые идеи, земля бы в ту же секунду взорвалась! Каждый смертный — это бомба на ножках! И да возрадуются террористы, мечтающие о райских кущах, пусть они не волнуются: близится время, когда с помощью кнопки, нажатой в другом конце света, можно будет вызвать серию одновременных взрывов во множестве городов разом. И везде поднялись бы легионы «мстителей», распространяя далеко вокруг себя тревожное ожидание Катастрофы. Вопрос только в одном: кто пошлет первые ракеты?
Тут он остановил на Хаиме свой взгляд, идущий откуда-то издалека, и спросил спокойно, так как его гнев уже улетучился:
— Что вы хотите отыскать, прибегая к моей помощи? — Затем покачал головой и снисходительно обронил: — Бедный старый еврей, вот вы кто!
Вернувшись к себе, Хаим посмотрел в зеркало и обнаружил, что действительно стар. В волосах седина, хотя они еще не поредели. Они напомнили ему о далеких годах… А что он искал? Наверное, самого себя, хотя знал, что уже никогда не найдет.
Назавтра Алем снова присоединился к компании в кафе «Кассит», однако на сей раз он попросил слова и прочел такое стихотворение:
Чего мы хотим
Мы не хотим героической смерти, но нежного затухания питающих тело огней. Чтобы мирно спустилась ночь и шаг ее убаюкивал слух, как мягкий топот вечернего стада, что нисходит с холма.
Чего мы хотим, господа? Нам незачем пробовать все, что приносит земля. Нам хватило б на каждый день корзинки вкусных плодов, что собраны возле дома. Мы не грезим о том, чтобы имя свое занести в книгу грядущего: нам лишь бы работа была по размеру руки, а дорога — по силам ноги, чтоб задачи вмещались в наш мозг, а чувства не рвали бы сердце, вот тогда бы мы радость друг другу несли и сумели б на хлеб заработать. Мы боимся огромных заводов, где что человек, что машина, где все так гремит и стучит, что смертный лишается слуха, нас страшит одиночество в комнате, в поле, в расчетах, что прямы и жестки, подобно решетке тюрьмы. Милей нам открытые окна и мягкие шторы на них.
Нам не надобен рай на земле, ибо сам человек — лишь земля! Земля он, и только! Поэтому наши мечты не поднимутся выше глаз или рта, выше лба, где морщины проступят на месте, что им подобает.
Ибо не семя, о нет, а скупая земля превращает иных из людей в деревца, что растут средь пустыни. А мы бы желали таким деревом стать, чтобы в каждом ребенке оно прорастало и вверх бы тянулось.
3
Хаим никогда не собирался иметь детей. В какой бы точке мира он ни оказывался, сама мысль оставить после себя маленькое существо, брошенное на волю всех ветров зла, как беззащитная игрушка прихотей истории и людского безумия, была для него нестерпима.
Однажды Сара прошептала ему на ухо, что беременна, и добавила, чуть не плача:
— Ребенок такой маленький, ему всего три недели, он способен уйти просто так, без всяких историй, тебе понятно?
Хаим резко вдохнул и долго выпускал воздух из груди. У него только сейчас возникло пьянящее чувство, что он выходит из Освенцима живым после пятидесяти лет блуждания между каких-то домов, по сути являвшихся лишь бараками Биркенау, среди лиц, оставшихся мертвыми, только удачно подкрашенных, чтобы выглядеть живыми, что, слыша все это время речи людей высокого полета, человечные, дружеские, пронизанные божественным светом, он различает за ними звериный вой, долгий, тоскливый вой в безнадежной ночи.
Он прижал к себе Сару и спросил:
— А тебе не сдается, что я немного староват для семейной жизни?
— Что ты морочишь себе голову, папочка? Мы ведь уже давно ведем семейную жизнь, разве нет?
Она еще теснее прильнула к нему и, так как он не произнес ни слова, подняла голову и увидела на его лице странное выражение. Казалось, он к чему-то принюхивается, словно старая еврейка, склонившаяся над тарелкой, когда глаза, рот, ноздри, чутко подрагивающие на ее физиономии, — все свидетельствует, что кушанье, которое она сейчас поднесет детям, просто восхитительно. Девушка убедилась, что принюхивается он к ней самой и лицо его изменяется: глаза расширяются, наполняются новым выражением, в первый раз напоминающим безоблачное небо, гостеприимно отрытое новому пришельцу.
Хаим предпочел бы укутать жену в мягкий пуховый матрас, защищающий эмбрион от всей остальной планеты, но Сара объявила, что у маленького есть все, что нужно для хорошей жизни, и, напротив, это он днем и ночью придает ей новые силы. Она не обитала, как ее партнер, во времени, где люди были тенями человеческих существ и передвигались в зыбком пространстве, проницаемом для всяких отблесков, событий, пришедших из чужих им веков, и жизненных историй, не имеющих права на реальное существование. Время, где обосновалась она, было точным, ощутимым, она жила в стране, которая каждый день начинала перестраивать себя заново, предполагала впереди мирное будущее и не слишком верила пораженческим прогнозам. Он же, напротив, с первого своего шага по земле Израиля (а это случилось в 1948 году) заподозрил, что эта страна обречена на гибель. Иногда, тщась уверить себя в обратном, он набрасывал общую схему оптимистических суждений, которые объединяло только чудо: барочное нагромождение тех мнений и выводов, что рождались и множились в умах израильтян. Например, он обдумывал возможность отдать часть территории, оккупированной террористами, во владение недружественному соседу, сохранив в ее сердцевине стратегическую военную базу, чтобы действовать оттуда на вражеской территории (что вообще неосуществимо) в случае, если этот сосед нарушит свои обещания. Он также обмозговывал поощрительные меры, необходимые при работе с теми слоями населения, которые по давней еврейской традиции считаются дружественными, тормозящими развитие терроризма. И что надо делать, чтобы смягчить урон, если и эти поползновения приведут к неудаче. Какой надо бросить тогда клич, с чем обратиться к миру и напомнить, что тут имеешь дело с арабо-мусульманским миром как целым и исламо-палестинским как его частью. И надо сделать так, чтобы малых детей в школах не призывали убивать всех евреев на планете, во-первых, и евреев, захвативших Палестину, во-вторых.