Впрочем, разве нам с моей спутницей было до пейзажей? Главное, что к ограде обители, где-то чуть подалее Коломны, домчали мы невредимыми, если не считать проделанной осколком льда трещины на лобовом стекле, почему-то напомнившей мне след от пули…
Конечно, ворота по ночному времени оказались закрытыми на замок, и, конечно, ваш покорный слуга проявил чудеса ловкости, карабкаясь через забор и мысленно призывая нашу верную троицу в помощь! Матушка Людмила объяснила, где найти дворника, – и вскоре мы вместе стояли перед высокой и легкой центральной башней храма, обращенной к небу не округлым, как обычно, навершием купола, а сходящимися прямыми и строгими линиями. Где я читал, что такое устройство считается самым древним и называется «шатровым»? Сбоку располагалась древняя побеленная церковка, а по двору, внутри ограды, стояли прямоугольники разных церковных служб и, как объяснила Людмила, монастырских келий. Все здания оказались закрыты.
Но мы (я по следам Людмилы) двинулись в обход, и позади центрального храма с шатровой колокольней обнаружили приземистый домишко с небольшим палисадником, огороженным некрашеным штакетником и собачьей конурой в углу – жилье игуменьи Варвары. Двортерьер у заборчика хоть и не спал, на нас не залаял, даже дружелюбно завилял хвостом, за что и был одарен припасенной нами (матушкой Людмилой) вареной колбаской.
Так что на крылечке дома мы вошли беспрепятственно. Постучали во входную дверь; никто не отозвался. Матушка Людмила отважно шагнула дальше. За дверью оказались никогда не виданные мною настоящие деревенские сени – точно предбанник, с тремя ступеньками, вросшими в пол у двери, деревянной лавкой во всю стену, где сидел пушистый усатый котище, и большой круглой кадушкой с каким-то соленьем в углу.
С непривычки потолок показался мне несуразно низким; да и холодно здесь было, не то что в городской квартирке. В сени выходило несколько дверей. Постучали в одну – никого. Только кушетка, накрытая ватным одеялом, и носильные теплые вещи в головах. Постучали в другую, третью… Наконец, из третьей комнатушки слабо отозвался старческий голос. Матушка игуменья вышла к нам сама, ничем не выказывая удивления или недовольства столь поздним визитом. И хоть одета она оказалась совсем не по-монашески, в обычное длинное коричневое шерстяное платье, с черно-цветным русским платком, повязанным вокруг головы, и была она с обычным человеческим, немолодым и усталым, русским лицом, – мне почему-то захотелось стать на колени и прижаться к этому платью лицом, как прощенному блудному сыну…
Матушка Варвара, глядя нам в глаза, подтвердила, что послушница Фотинья, в миру названная нехристианским именем Зары, трудится в их монастыре, готовясь принять постриг. Правда, нашей тревоги за жизнь Фотиньи игуменья не разделила, уверяя нас, что живет послушница тихо и смиренно, общается только с сестрами и никого из мирских не ждет и видеть не хочет; что никаких секретов от сестер у нее как будто нет, ничего тайного она не прячет и ни от кого как будто не скрывается.
Но, снисходя к нашей нешуточной тревоге (скорее, видимо, не к моей, а к тревоге матери Людмилы, которую она знала и уважала), игуменья решилась-таки нарушить устоявшийся порядок жизни в своей обители. Вместе мы отправились к службам, и вскоре прыткая девчушка, разбуженная ею (я не осмелился спросить – неужто тоже будущая монахиня?), собрала в трапезной всех, кого Варвара сочла нужным посвятить в нашу историю. Сначала это были ключница и блюстительница скромной церковной лавки. Затем, недовольная их ответами и явным замешательством, матушка Варвара объявила «большой сбор» – и в трапезную спустились сестры – монахини и послушницы обители, наверно, в полном составе.
И даже всезнающая игуменья изменилась в лице, видя, что основания для нашей тревоги все-таки есть, и нешуточные: из всех пришедших в трапезной недосчитались одной-единственной послушницы. И, конечно, именно Фотиньи…
Когда зажгли свечи, всмотрелись друг в друга, и отсутствие Фотиньи стало неоспоримой явью, в трапезной повисла неловкая тишина. Незаданный вопрос матушки Варвары тоже словно бы повис в воздухе. Наконец, одна из послушниц, как оказалось, доверенная подруга сестры Фотиньи, тонким голоском поведала, что «сестрице сегодня с утра нездоровилось, всю ее прямо колотило, но температуры не было. Мы даже подумали – видно, вернулись ее прежние страхи – все помнят, как нелегко ей далось избавление от них – если б не матушка Варвара, – не избежать бы ей отчитки и «изгнания бесов», после которого, бывает, сестры «так и не приходят в себя, как все люди…» – тут эта девчушка совсем запуталась и жалобно взглянула на матушку Варвару. Но та властно кивнула – и девушка собралась с силами, бледная, точно на исповеди:
– Все же знают, что Фотинье у нас сделалось много лучше, страхи и боли отпустили – иногда она мне читала даже не молитвы вовсе, а мирские стихи – да так чудно, так сердечно, точно пела, из глубины души!
В минуту жизни трудную,
Теснится ль в сердце грусть —
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть…
В душе сомненье спрячется,
Обиды далеко;
И верится, и плачется,
И так легко-легко!
Голос девочки дрогнул. Но, видно, решив пересилить и тревогу, и робость, стиснула руки, продолжая:
– А сегодня я прямо не узнала ее – будто все прежнее, злое, опять к ней вернулось. Отпросилась со службы – нездоровится, дескать; а когда я к ней забежала, говорит – ко мне сегодня должны явиться – так и сказала, «явиться», – только я не знаю, кто это будет и в каком часу. Так я с этим человечком пройду побеседую к дальней сараюшке, – а ты уж не говори никому, скажи – заболела и из кельи не выходит. Я так и сделала, а у самой из головы никак не идет – помню ее страхи, как она свалилась в лихорадке да все бредила про какое-то «ватное лицо». Мне и думалось: явится образина диавольская, да вдруг и утащит нашу Фотинью за собой в город – и не видать уж ей спасенья души и царствия небесного…
Тут голосок ее окреп и словно стал спокойнее:
– Явиться-то и впрямь явились, только никакой образины и не было. Приезжала женщина из города, вся очень приличная, одетая чисто и богато, такая улыбчивая да любезная, даже сережки мне дарила – только я не взяла. А вот говорили они, почему-то таясь, как раз за сараюшкой. И вернулась от нее сестрица Фотинья – сама не своя. Что-то, говорит, жар меня совсем одолевает – пойду в свою келейку да медком согреюсь. Принеси мне, сестрица, меду с кипятком или малины – даст бог, посплю подольше, да к утру оклемаюсь маленько. Я так и сделала, – хоть у нас, матушка Варвара, и не заведено в кельях меды распивать, но уж больно она мне плохой показалась. А как вернулась с медом – гляжу, а она спит уже, к стене повернулась да суконным одеяльцем с головой накрылась – видно, для тепла-то…
И тут послушница-подружка, нареченная в обители Параскевой, оборвала рассказ и нехорошо, страшновато охнула. И все, сколько было людей в трапезной, будто отозвались ей.
Кровь моя резко отлила, – а потом свирепо бросилась мне в голову, загораясь прямо в затылке. И подумалось странно: интересно, в этой обители есть электричество?
А матушка Варвара взяла самый большой подсвечник и пошла впереди нас, велев всем, кроме меня и Людмилы, оставаться в трапезной – где метались тени от свечей и царило гнетущее напуганное молчанье.
«Молчание ягнят» – помните фильм?
Меня с детства, как говорят в народе, «прикалывали» фильмы и книги, где герои, и героини в особенности, умирают красиво, вкусно и живописно, и их находят в эффектных позах, на фоне дорогих драпировок, с прической и макияжем, «ну совершенно, как живых». Что-то в этих живописных смертях меня определенно не устраивало. И только столкнувшись со смертью вблизи (увы!), я убедился, что предстает она – отнюдь не живописной и эффектной, а уродливой, грязной и смердящей. И самые неотразимые красотки посмертно мало чем отличаются от бездомных попрошаек – как замороженные и потасканные тряпичные куклы.
Вот и лицо женщины, с которой матушка Варвара осторожно подняла казенное серое одеяло, как длинной иглой, пронзило замершее сердце – глазницы в черных окружьях, слюна в углах губ, разваленный рот, и – почему-то самое страшное – два желтых вампирских клыка на нижней челюсти…
После минутного замешательства женщины дружно кинулись к кровати – расстегнутые крючочки, искусственное дыхание, неловкий околосердечный массаж…
Я один стоял в углу, как прибитый, сразу поняв бесполезность этой суетни. Матушка Варвара куда-то звонила; вызвали фельдшера из деревенского здравпункта. Он и подтвердил то, что оглушило меня в первую же секунду: смерть наступила несколько часов назад, похоже на отравление барбитуратами. Моя спутница Людмила мигом распорядилась – ничего не трогать, выгнала всех из комнаты, оставив меня, фельдшера и игуменью, и заперла дверь кельи. Мы тщательно осмотрели комнатушку, разумеется, не найдя ничего подозрительного. Ничего – кроме моей небольшой находки, которой никто не придал значения. С самого начала мне не давал покоя стоявший в келейке запах, похожий на запах горелой проводки. Проводов на стене не было, комната освещалась толстой свечой в подсвечнике, стоявшем на некрашеном деревянном столе. Свеча наполовину сгорела, – и, идя по запаху, как заправский охотничий пес, я залез под кровать, где прямо наткнулся на самый обычный, обиходный ночной горшок. Горшок показался мне чисто вымытым, но сильно перепачканным копотью от горелой бумаги, горстка которой осталась на самом дне… Машинально я сунул остатки бумаги в карман и вытер руку своим платком, на что Людмила наставительно заметила, что напрасно, дескать, я совался в угол, где всегда полно пыли…