Я долго сидел на скамейке в парке без единой мысли в голове. Теплый февральский ветер топил снег, и в сумерках слышалось журчание бежавшей под снегом воды.
Рассказал Федятину о том, что вычитал в газетах. Мне показалось, он усмехается в бороду. Или мне это только так видится сквозь теплую самогонную пелену. Главине я сказал, что в Австрии творится черт знает что и теперь-то уж я точно туда не поеду, раз там горят гостиницы и разъяренные толпы могут затоптать человека ногами. Главина заметил, что ему одинаково наплевать и на Австрию, и на немцев, и на жидов, и на словенцев, плевал он на весь мир. Жрут, суки, пьют, разъезжают на своих автомобилях, якшаются со своими раздушенными бабами в шелковом белье. А мне что же, самого себя удовлетворять, что ли? — орал он, и в изрезанное лицо бросилась вся его дикая кровь. Рядом с ним сидел худощавый и молчаливый молодой человек. Мало пил этот молодой человек, очень мало пил и на меня поглядывал недоверчиво. Что ж ты, не можешь себе бабу найти? — спросил Главину молодой человек с впавшими щеками и редкими белесыми бровями, которых почти не было видно при маслянистом желтом освещении, под лампами, плавающими в густом табачном мареве. Но Главина не желал иметь дела ни с одной вонючей бабой, которые не моются. Главине в голову приливало все больше злой бешеной крови. Она выступала сквозь порезы на лице, и ее красные капельки дрожали на щеках, будто мельчайший бисер кровавого пота. Что-то они темнят, что-то нехорошее замышляют с этим худощавым без бровей, какую-то кашу заваривают. Худощавый почти не пил, а я пил очень много, очень много пил и все же видел, как они о чем-то сговариваются, а на изрезанной, до блеска выбритой коже Главины дрожат кровавые капельки, и белки глаз у обоих кроваво-красные. Это сияние полыхает теперь у всех, в какие глаза ни загляни. У каждого теперь белки как у ангорского кролика-альбиноса, кроваво-красный отблеск горит во всех глазах, и если заглянуть в мои глаза, они, наверное, такие же.
Я перешел через Державный мост и промочил ноги в потоках воды от растаявшего снега, бежавших по плитам мостовой. Долго смотрел на реку и подумал, как хорошо было бы лечь в нее, чтобы черная вода в своих тихих струях неслышно понесла меня туда, вниз, вниз, в Черное море, или куда там она впадает. Одно только плохо, что там, в глубине, холодный рыбий зверинец.
62
Сначала мы с Федятиным пили в кабаке в Ленте. Точнее, пил один я, Федятин же удивленно озирался. Уже в начале вечера все бесновались, орали и грохали по столам кулаками, разлитое вино стекало со столов и тускло поблескивало на полу. Глаза Федятина тоже лихорадочно блестели, и зрачки в них плясали так, будто он пугался появления каждого ряженого, вваливавшегося в подвал. Гости громко ржали, женщины верещали, и веселье разгоралось с новой силой, когда входил какой-нибудь Гусар или появлялась Смерть с косой и в белом саване. Самый восторженный гогот вызвала группа монахинь. Они незаметно возникли между гуляющими, усаживались к ним на колени и тянулись за стаканами. Мужчины ревели от восторга, хлопали их по задницам, а те ласкали ухажеров, обнимали за шею, залезали под рубашки. Потом пили из больших стаканов, и красное вино текло по монашеским одеяниям. Неожиданно они вскочили, сгрудились, о чем-то пошептались и направились к выходу. Перед самыми дверьми остановились и разом задрали юбки. Открылись кривые косматые мужские ноги. Зал взорвался. Кричали все, что именно — понять было невозможно. Какой-то пьяненький мужичонка, неотступно таскавшийся за одной из монахинь с кувшином в руках и трепавший ее по заду, обомлел. Глядя на него, все гоготали, а бедняга совсем перестал владеть собой. Бросился на свою Монахиню с кулаками, вцепился в нее, однако его так сурово отшвырнули, что он отлетел в другой конец зала. Монахини мгновенно испарились, мужичонка побежал к двери и долго вопил во тьму им вслед. Я вглядывался в беспокойные Федятиновы глаза, пытаясь понять, что за картины возникают у него в мозгу, какие образы рождают ряженые, почему так расширены его зрачки. Потом оставил его одного, ведь ему все равно, в компании он или в полном одиночестве, на улице или в корчме, на паперти православной церкви или на вокзале, где встречает и провожает поезда. Он видит все и все видит по-своему.
На улицах было полно ряженых, пьяных и гуляющих. Я старался обходить эти призраки, мне казалось, что под масками скрываются злость и жестокость. Особенно испугал меня Палач с мясницким топором за поясом и длинным бичом в руках, он все время хлопал и хлопал этим бичом у людей под ногами, и те вынуждены были подпрыгивать и отскакивать в сторону. Какую-то женщину своим бичом загнал прямо в подъезд, хорошенько вытянув ее по спине. Из подъезда та вышла, закрыв лицо руками. По-моему, плакала.
За окнами ресторанчика Челигия раздавалось протяжное пение. Я вошел. Зал был так задымлен и наполнен испарениями человеческих тел, что вино застряло у меня в горле. Кажется, потом я час или два бродил по городу и, оказавшись на Колодворской улице, столкнулся с облаченным в форму Иосифом Виссарионовичем. В руках он держал огромную бутылку, на которой было написано «ВОТКА». На Францисканской улице меня окружила толпа женщин, которые потешались над моим одиночеством. Мне и в самом деле было ужасно одиноко посреди всей этой свистопляски. Неожиданно пришло в голову, что Маргаритина компания наверняка веселится сейчас в «Большом Кафе». Я долго стоял посреди Главной площади и, задрав голову, смотрел туда, где за окнами мелькали оживленные тени, там был совершенно иной мир. Взглянул на часы. Около одиннадцати. Решение пришло мгновенно. Я пойду туда, к ним. Я понимал, что это нелепая мысль и меня с теми людьми больше ничто не связывает. Знал также, что ничего хорошего из этого не получится, более того, может даже очень плохо кончиться. Однако такие решения приходят сами по себе, и ты не в силах повлиять на ход их развития.
У входа была давка. Сверкающий золотом швейцар пытался сдержать толпу, рвущуюся внутрь. Было непонятно, почему одних он пропускает, а других нет. Может, он пропускал только знакомых? Когда я протиснулся к дверям, он окинул меня взглядом с головы до ног, и я понял, что мне лучше не соваться. Я пошарил в карманах, чтобы сунуть ему, но в карманах моих было, как говорится, пусто. Эх, как бы мне сейчас пригодились гроссгрундбезитцеровы тридцать сребреников! Пока я шарил в поисках капиталов, какая-то компания вывалилась из ресторана, двери широко распахнулись, и швейцар сурово меня оттолкнул. Зазвучал женский смех, и удушливо пахнуло духами.
Я безнадежно стоял в стороне и слушал препирательства швейцара с желающими попасть в кафе ряжеными. И все же в этот вечер все действительно было предопределено и совершенно не зависело от моей воли. Без малейшего усилия с моей стороны я должен был попасть внутрь, и там, в кафе, все произошло так, как должно было произойти.
По Главной площади бежала Монахиня. Быстро бежала. Это была одна из тех, что веселили народ в Ленте. Юбка высоко задрана, чтобы легче было огромными прыжками превозмогать сильно качающуюся землю. Через минуту я увидел вооруженных людей, несущихся по Державному мосту. Широко расставив руки, они бежали за Монахиней и кричали: стой! Стой! На какое-то мгновение Монахиня и вправду остановилась, а затем, несмотря на то что была вдрызг пьяна, вдруг — вправо-влево — на заячий манер ушла от преследователей и помчалась прямо на нас. Споткнувшись о парапет, описала в воздухе дугу и врезалась головой в стену. Один из вооруженных людей бросился к ней, остальные замерли на месте, наблюдая, чем все кончится. Раздавались крики: оставь ее, брось! Человек какое-то мгновение колебался, а потом резко повернулся и помчался к своим, которые уже бежали к Господской улице, постепенно растворяясь во тьме. Монахиня мгновенно вскочила на ноги и твердым шагом направилась к дверям кафе. Перед «Централем» дерутся, сказала она хриплым голосом. Наши соколы молотят культурбунд.
Оттолкнула швейцара, который что-то орал ей вслед, и сгинула внутри. Люди в масках, которые только того и ждали, рванули за ней. Меня втянуло вместе со всеми, и я уже не соображал — куда меня тащит и что я буду делать там, наверху.
63
Я шагнул к гардеробу, хотя сдавать мне было нечего. Там продавали серпантин, конфетти и подобные карнавальные мелочи. Я купил черную корсарскую повязку и натянул ее на один глаз.
Среди всех амуров, кошек, арапов, трубочистов, испанских грандов, героев всевозможных оперетт и трагедий я был единственной подлинной маской. Маской пьяного, небритого и одинокого Эрдмана с черной повязкой на глазу и с конфетти в волосах, которые мне упоенно сыпал на голову Страус — огромный мужчина, в дурацком костюме с широченным страусовым хвостом, ватными подкладками на боках и длинной шеей, торчавшей откуда-то из-за спины, покачиваясь над его головой. Он был пьян и словно прилип к моей спине, а когда я подошел к стойке, с идиотским смехом продолжал посыпать меня конфетти.