— Это чья машина? — спросил бритоголовый.
— О-о, чего ты к нам привязался. Мы шоферами не работаем. Нам бы только доехать. Да ты не жмись ко мне, ягодиночка. Сладим, что ли, свадьбу?
— Не тронь!
— Дай я тебя поглажу, неглаженый. Смотри, какой ухажер — и вата в ухе.
— Отстань! Это чья машина?
— Вот заладил, — и ко мне. — Чего это вы какие — как не у себя? — И взялась за черную сумку, что наша старуха оставила.
— Золотинушка, подай сумку, а я там сяду — меньше трясет, — и она села на старухино место.
— А ты, красавец, на сумку не садись, там яйца. Цыплят снесешь.
— А я не сносил.
— Так еще не время, — и засмеялась. — Снесешь… — И ко мне: — Чего это вы такие? Как не у себя? — И к бритоголовому: — Эй, золотинушка, сапогами не толкайсь, — и запела:
— Золотинушка моя, давай позолотимся!
Мы сидим спина к спине, давай позолотимся… И-их!
— Отстань! Отстань!
И ко мне:
— Я тут вечером ехала. Шофер пьяница достался. К машине подступить страшно: а мы, бабы, полный кузов. А он за рулем спит — ну что поделать, ей-Богу, вот смеху!
Бритоголовый закурил.
— Чего-то воняет, — сказала она и засмеялась. — Золотинушка, ты это, поосторожней.
— Отстань! Отстань!
— Прокладки у машины загорелись, — сказала женщина и вдруг увидела: дымила телогрейка бритоголового. — Ой, мамочки! Молодец, да мы с тобой сгорим.
Бритоголовый поглядел на женщину, будто не понимая, отчего так дымит. Но уже скинул телогрейку, стал ее давить, мять, топтать. А она дымила. И тогда он с маху — кинул ее на дорогу. Поглядел на женщину — и вслед швырнул шапку.
— Ах ты, золотинушка! — засмеялась женщина. — Шапка-то еще хорошая.
А бритоголовый улыбнулся женщине. Вздохнул, вытянул ноги в сапогах и пристроился спать.
К вечеру мы подъехали к другой станции.
И я сразу узнал знакомое серое зданьице и начальника в красной фуражке, и доску расписания, и эту урну. К нашей машине уже бежали люди.
— Это чья машина? — еще издали кричали они. — Эй!..
И вдруг я услышал: в вокзале играла прекрасная музыка. И кто-то веселый заорал:
— Он мне ручку крепко жал.
Я руки не отнимала. И-их!
— Свадьбу, что ли, играют? — засмеялась женщина. — Надо пойти поглядеть.
И мы все увидели. Там, в вокзале, за светлыми окнами ходили хороводом праздничные люди, туда-сюда, туда-сюда, а посередке невеста в белом платье, точно кралечка.
Семен Карпович Тугих убил жену топором. Просто зарубил. Они прожили с женой пятьдесят шесть лет. Золотую свадьбу отпраздновали хорошо, по-людски…
Теперь он сидит около избы на лавочке. Ждет, кто мимо пройдет, чтобы сообщить в милицию о содеянном.
Сидит.
И никто, как назло, не идет.
Семен Карпович гладит седую бороду. Ему хочется спать. Но он время от времени встряхивает головой, не дает себе закрыть глаза.
Если скосить глаза направо, у крыльца Кирюхиных на длинной веревке привязана коза. Чего Настя ее тут привязала? Травы мало, надо бы на задах.
Опять глаза закрываются. А в голове: «Чего мало?»
Глаза режет сном. Сколько он тут сидит? Во, никого…
Косит глаза: на веревке коза. Во, коза…
Семен Карпович гладит бороду. Так вроде легче, покойнее. Коза.
Девчонка Сабеевых пробежала. Потом почему-то вернулась.
Смотрит на Семена Карповича. Долго стоит и смотрит.
— Чего уставилась? — наконец рассердился старик. — Ступай, иди отсюдова.
Девчонке такое ответственное дело не поручишь. Ей всего лет шесть или восемь.
Девчонка, ничего не отвечая, стала задом отходить от старика. А потом побежала.
Какое красивое платье. Нюра вытащила его из чемодана, где лежат ее вещи. Новое платье. На платье еще не оторванная этикетка с ценой. Нюра смотрит на себя в зеркало.
— Прелестно.
Это слово она услышала от учительницы Марии Николаевны.
Подошла к телевизору. Включила. Сетка. И антенна у них не налажена. Бывают помехи.
Больше всего Нюра любит рекламу. Там — прелестно. Мужчины… женщины… море… верблюды… пирамиды… зубная паста… Даже кино не так интересно.
Маленький ее брат Вася ползает по полу. Рубашонка задралась. Хнычет.
Нюра подходит к брату, бьет по красной попке:
— Сиди.
Сует ему в рот соску.
Вася молчит. Сосет. Выплевывает соску. Текут слюни по подбородку.
Нюре стало страшно. Вроде в избе закрутил ветер.
Выключает телевизор. Голубой свет гаснет.
Нюра смотрит в угол избы, где на полке икона Николая Угодника. Нюра крестится, глядя в лицо Николая Угодника.
Все равно страшно.
Тогда она поворачивается и крестится на темный экран телевизора.
Телевизор стоит на высокой тумбочке, под ним накрахмаленная белая скатерка с вышивкой по краям.
Начинает молиться:
— Господи, Николай Угодник, — косится на Святого, потом опять на телевизор. — Спаси мою немаму, моего непапу, и меня маленькую, хотя мне уже тринадцать лет и у меня пошли месячные.
Нюра знает, что мама у нее родная, папа — родной, но так лучше, так надо… Потом спохватывается:
— Спаси моего братика Васю. Он еще совсем маленький. Ему ведь надо расти.
На глазах появляются слезы. Она быстро вытирает их рукой.
Ей в голову входит отчетливо: «Где веревка?»
Она отворачивается от телевизора и прямо смотрит в лицо Святого: «Где веревка?»
Ждет. Теперь ей уже не страшно. Потом лезет под кровать, за шкаф. Выбегает в чулан. Там — маленький обрывок бумажной веревки. Нюра отшвыривает ее ногой. И в ту же секунду…
— Господи, да что же я… Белье…
Она выбегает в огород, где между столбами висит на веревке белье. Нюра сбрасывает белье. Бежит в дом за табуреткой. С трудом отвязывает. Пробует прочность.
— Прелестно. Только длинная.
Теперь все просто. В комоде, в верхнем ящике, ножницы. Режет веревку.
С надеждой смотрит на темный экран телевизора.
Вот там… среди волн… загорелые мужчины и женщины… они улыбаются белозубо… Она ведь тоже уже женщина. У нее месячные…
И вслух:
— У меня месячные. Прелестно.
Железный крюк, торчащий в нужнике, давно пригляделся. А как ему не приглядеться, когда сидишь в нужнике.
Делает петлю на веревке. Медленно. Уверенно, будто всегда так.
Берет табуретку. Идет через мост в нужник. Ставит табуретку. Вот привязать веревку трудно. Она чувствует, как на спине, на платье появилось пятно от пота.
Удалось.
Слезает с табуретки. Возвращается в комнату. Вася на полу опять плачет. Она горячо его целует. Несколько раз. Потом сует в рот соску.
Оглядывается и торопливо крестится на Святого и телевизор.
Выходит из комнаты, останавливается. Она думает, но не понимает, о чем. И громко так, чтобы заглушить обрывки мыслей:
— Который сейчас час? Интересно, который сейчас час?
Потом спохватывается. У нее в ящике стола американский журнал с целлофановой обложкой. Она возвращается в комнату. Садится к столу и листает журнал. Ей нравится, что ни одной буквы она не может понять. Да и зачем? На цветных фотографиях улыбающиеся женщины около машин разных марок.
Особенно нравится рисунок. Из мчащейся машины выглядывает водитель в ковбойской шляпе, а из другого окна его спутница. Очень сильный ветер. Водитель придерживает одной рукой шляпу, а другой держится за баранку… За машиной нарисован вихрь пыли, а вдали — горы.
Нюра целует картинку, кладет журнал снова в ящик стола.
Идет из комнаты. Опять останавливается. Что-то ее держит. Она не может понять что. Потом на цыпочках входит в комнату, берет журнал. Теперь уверенно выходит. Подходит к нужнику.
Наклоняется над очком нужника и кидает туда журнал. Потом, быстро присев, делает по-маленькому.
— Прелестно.
Поднимается на табуретку и сует голову в петлю. Но снова слезает с табуретки. Снимает ботиночки. И ровно их ставит рядом с табуреткой.
Шум на задах, в огороде. Я выскочила из постели. Вышла из сеней на порог. В темноте — слабый-слабый огонек. Покойный муж говорил: «Запалили фютюлек». А тут я вижу: едва-едва мигает фютюлек.
Подошла ближе, а это у самой мусорной канавы уперся в грядки старый трактор ДТ-54 с одной разбитой фарой. И эта фара фютюльком в темноте попыхивает. А я в резиновых сапогах на босу ногу и в бараньем полушубке, прямо на рубашку надела. Стою и не знаю, чего мне делать.
И как-то мне сразу в голову не припекло: чего это у него один фютюлек. Смотрит он на меня жалостиво, и защемило мое ржавое вдовье сердце.
— Тебе чего, одноглазый?
Я к чужому горю жадная.
— Ну хоть фыркни, — это я ему-то. И откуда только слово взялось. Фыркни, Вася.