– Заварочки?
– Если можно.
– А сахарку?
– Да что вы... – Писатель взял три ложечки, ведь не каждый день такая везуха.
Катя помешивала прозрачные щи в маленькой кастрюльке, она только что уложила спать ребенка и принялась за обед.
Гулый смотрел на нее, как на любопытную вещицу, однажды где-то виденную.
– Я знаю тебя, – говорил он странно, будто не с нею, а с собой.
– Откуда?
– Потому что знаю Петербург.
– Понимаю. – Брови Кати удивленно поползли вверх.
– Ты кроткая.
– Скорее, раненая...
– У меня много книг, возьми что-нибудь почитать.
В разгар дня шторы в комнате Гулого оказались задернутыми. Повсюду валялись книги, исписанные и запечатанные листки бумаги. Все та же красная тряпица прикрывала настольную лампу.
Катя взяла в руки хорошо знакомую книгу и по памяти проговорила:
«– Есть ли у тебя сила?
– Есть.
– Такая, чтобы вынести полную истину.
– Да.
– Я говорю: нет богов. Ты – один».
– Ты один, – машинально повторила Катя. – Кстати, я видела вас накануне в Лавре.
– Меня можно увидеть всюду, куда пускают бесплатно, – заметил Гулый.
– Сейчас многие уверовали, точнее... – Она запнулась. – Ну, вы понимаете...
– Я верю только в мимолетность, – отрезал писатель, – она делает жизнь уникальной. Опавший лист на ветке никогда не сменится по весне таким же точно. Именно поэтому мы страстно любим все преходящее.
– Трудно представить, чтобы страдающее сердце жило вечно, – тихо сказала Катя.
Гулый хмыкнул. Его плоское, как у камбалы, лицо сделалось асимметричным, так что одна половина улыбалась, другая – плакала.
– Я хочу почитать. – Катя потянула со стола черновик пробежала глазами по исписанным листочкам:
– О чём?
– Ни о чём – ничтожные люди, ничтожные события.
– Зачем?
– Мысли мучают, как повышенное артериальное давление. Приходится пускать кровь.
– Я вам завидую, вы нашли рецепт.
– Не самый радикальный, но помогает.
– Вам не хотелось умереть? – в полумраке было легко задавать такие вопросы. Гулый совершенно не удивился:
– Умереть – нет, хотелось не быть. Потом, я прикинул, что это можно сделать всегда, так почему же именно сегодня?
– А если сегодня самый невыносимый день?
– Чтобы узнать, какой самый невыносимый, надо прожить все, – глаза писателя смотрели независимо друг от друга, словно принадлежали разным людям. – Милая барышня, вы просто прелесть. Спасибо за чай, берите любые книги, только повеселее, не про смерть вечных богов, а хотя бы вот о любви...
Выйдя от писателя, Катя внезапно ощутила, что Петербург – еще и таинственный сумеречный город, без четких граней, состоящий из неопределенности и смуты, задернутых штор и обнаженных тел за ними.
Катя качала ребенка, находя в его существовании некое оправдание наступившему дню. На Невском шумели машины, грохот механизмов и рев моторов вызывали у нее не то чтобы неприязнь, а скорее тоскливую апатию. Наверное, оттого, что подобный шум накрепко увязался с буднями пятилеток, подвигами сталеваров, ударными стройками и героями-многостаночниками. С детства она ощущала себя маленькой сволочью, не имевшей отношения ко всему мозолистому и рекордному.
Через распахнутую форточку в комнату проникал холодный воздух без свежести. «Я словно болото без островов – ребенок, работа, общепринятые заповеди – ничто не находит опоры в моей зыбкой трясине. Вот кажется, помани жизнь хоть чем-то настоящим так, чтоб захватило всю без остатка, – кинусь за ним на край света!.. Да только есть ли оно в тридесятом царстве, это настоящее, и откуда ему там взяться?.. Я – болото без островов, все засасываю и ничего не порождаю и только завидую твердым берегам, на которых растут сильные деревья и красивые цветы. Господи, да отчего же во мне такая расплывчатость? Неужели от нее никогда не избавиться?!. Со слов знакомых существует мой некий образ, в который можно поверить, и я думаю, что это я и есть. Когда же я сама пытаюсь заглянуть в глубь себя, то вижу все то же болото, в котором не за что зацепиться. Топко, холодно, пусто, и не на чем остановить взгляд, хотя... Хотя и для болот светит солнце, а значит, и в них есть что-то настоящее!.. Может, и во мне... – Катя посмотрела на личико спящего ребенка. – Может, и во мне есть хоть что-то настоящее, за что сможет уцепиться эта бедная малышка?»
СВЕТЛАЯ ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ – именно так Маша воспринимала мать. Боль и страдания погружали ее в бездну пульсирующих во мраке огненных шаров. Она мучительно обжигалась, съеживаясь в комок воспаленных нервов. Каждый раз бездна казалась бесконечной, но в какой-то момент все-таки отступала, сменяясь прохладой голубых свечений. И тогда девочка невесомо ступала по мякоти зефирных облаков, она прикладывала головку к освежающим струям живой воды, которая тихой музыкой убаюкивала ее.
Сон переходил в сон, мучительный – в блаженный. И пробуждение в нем становилось лишь новым сном, в котором едкий голод заставлял девочку плакать. И тут же СВЕТЛАЯ ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ успокаивала ее, питая молоком и лаской. И она снова засыпала.
Теперь Маша плыла среди невесомых воздушных фигур. Она нанизывала их на пальчики, и белые прозрачные очертания рассыпались на искрящиеся радужные пятна, нежно звенящие колокольцами. СВЕТЛАЯ ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ качала ее в колыбели сладких снов...
Но невидимая сила вновь вырывала из покоя и безжалостно бросала к раскаленным шарам, которые испускали тысячи огненных иголок, впивающихся в тело.
Первобытный хаос и свет боролись в ней, бросая из ада в рай, и это была реальность ее снов, это была ее жизнь...
Дверь и стены каморки надвигались со всех сторон, сжимая и без того напряженное пространство. Чтобы разомкнуть его, Нил вышел в тусклую кишку коридора. Увидев измученную бессонницей Катю, он узнал свой взгляд, как будто в отражении – те же одиночество и жажда чего-то несказанного.
Сердце растревоженной женщины испугано замерло: «Слишком поздно», взгляд с другой стороны ответил: «Все неважно, кроме Света, который молчаливо присутствует между нами».
И тайна распахнулась для двоих, как общая душа. Ни словом не обмолвившись о главном, они болтали сразу обо всем. И была в этих разговорах ненасытная торопливость, словно стояли они на вокзале в ожидании поезда, который вот-вот их разлучит.
Нил рассказал о своем распавшемся браке, она – о своем... Повеселевшие и ожившие, они сидели вокруг незамысловатой трапезы на стареньком ковре, прикрывавшем неприглядные тоннели в перекрытиях и крысоловки. Катя согласилась взглянуть на них только после того, как узнала, что в последние дни там ни одного зверя не побывало.
На широком подоконнике, служившем столом, вперемешку с книгами стояли стандартные сосуды с этикетками «Херес». Но хозяин комнаты подливал в стакан не из них, а из пузатой португальской бутыли, в которую неизменно перетаривал все свои алкогольные запасы.
– Ее элементарно приятнее держать в руке, – объяснял Нил, блаженно растянувшийся на перекошенном полу.
– Не понимаю, – Катя с досадой сжала кулаки, – почему мы так часто ошибаемся?
– Это тебе только кажется. Гораздо чаще мы поступаем безошибочно – переходим дорогу на зеленый свет, ложку мимо рта не проносим и так далее.
– Но ведь должно же быть какое-то чутье на западню?
– Во всяком случае, мои крысы лишены его напрочь.
– Они похожи на меня. Ты видишь, я попала в семью мужа, как в большую мышеловку, и даже трудно передать, как больно мне прищемили лапы. Странности в их квартире были для меня хуже твоих лабиринтов под ковром. Вспомнить хотя бы мерзкого обезьяныша.
– Какого? – встрепенулся Нил.
– Игрушечного, он жил у них с детства Ильи.
– Игрушечный – и жил, это уже забавно.
– Скорей ужасно. Ирина привезла его из Риги лет пятнадцать назад, потому что горилленыш чем-то походил на Адольфа.
– Ну, знаешь, – со смешком заметил Нил, – в лице Адольфа в самом деле есть нечто обезьянье – низкий лоб, глубоко посаженные глаза, но чтобы... – Он продолжал хихикать.
– Когда зверушку купили, она была юной и жизнерадостной, со слов Ирины, конечно. А сейчас шерсть завалялась, закаталась, повылезла, так ведь и Адольф постарел. Ирина сажает обезьяну за стол обедать, разговаривает с ней, и самое неприятное – что это не похоже на игру. Я и сама не прочь потискать плюшевого медвежонка, но тут другое... И потом эта отвратительная пластичность его лица...
– Не лица, а морды, – поправил Нил.
– Так вот, морда у него из какой-то упругой ткани. Нажмешь с одной стороны – он вроде улыбается, с другой надавишь – выражение становится свирепым. В руках Ирины он будто бы оживает. Его зовут Людвиг.
– Как я сразу не догадался, что у твари должно быть имя!
– А ты как думал! И имя, и одежда, и постель в спальне.
– Классный парень, а в туалет он случайно не ходил?