— Как тебе кажется, это зарывание головы в песок или все-таки можно думать, что у нее просто такая фаза?
— Мне кажется, что это такая фаза. Другое дело, что беспокойства от этого не меньше.
— Не меньше. Это точно.
— И вообще, — говорит она, — мне что-то надоело беспокоиться о молодых и потерянных.
Нет, тебе не надоело. Во всяком случае, о Миззи. Миззи — взгляни правде в глаза — это совсем другая, гораздо более захватывающая история. Наша дочь — вот кто действительно вымотал тебе (нам обоим) все нервы. С Миззиными проблемами мы, по крайней мере, можем хоть как-то соотнестись, они нам понятны, а понять Би и ее стремление вести такую странно-неприметную жизнь, носить гостиничную униформу, снимать квартиру с какой-то дикой теткой вдвое старше ее, похоже, просто плывущей по течению, и — насколько им известно — вообще не общаться с мальчиками — гораздо труднее. Тем более что она почти ничего о себе не рассказывает.
— Что касается Миззи…
— Мм?
А что, собственно, он хочет сказать? Все. Притом, что это "все" включает и его опасения, что она и ее сестры, несмотря на все свои благие намерения, могут погубить Миззи, потому что спасти его, по их мнению, означает "привести его в норму", а это… черт… нет, конечно, он не должен употреблять наркотики, но не должен и "приходить в себя", не должен становиться "перспективным". То есть, конечно, в смысле безопасности он бы выиграл, но разве безопасность — это самая большая награда? Вот Би — в относительной безопасности… А вдруг Миззи и вправду один из тех бесстрашных, тонко организованных, недюжинных людей, кому — по воле неких непостижимых сил — суждена жизнь, не сводящая их на нет. Может быть, ты, Питер, хочешь поговорить с женой о том, что не следует мешать ее любимому младшему брату употреблять наркотики? Ну-ну. Пожалуй, отложим.
— Да, — говорит Питер. — Завтра я обязательно возьму с собой Миззи. Кэрол он понравится — она любит красивых умных юношей.
— А кто не любит?
Ребекка бросает кубики льда в шейкер. И Питер понимает, он не будет исполнять роль трезвого и ответственного. И не скажет Ребекке, что ее опасения не беспочвенны.
Ребекка, прости меня, если можешь, моя вина бездонна, я тону в ней, я могу умереть от этого.
***
Когда Миззи возвращается, Питер, естественно, лежит в постели без сна. Два сорок три. Не рано, но и не то чтобы слишком поздно, во всяком случае, по стандартам нью-йоркской молодежи. Он слышит, как Миззи, стараясь ступать как можно тише, идет от входной двери к своей комнате.
Где ты был?
С кем ты был?
Ты крадешься на цыпочках, потому что боишься нас разбудить или потому что ты под кайфом? Может быть, ты каждый раз с удивлением ставишь ногу на светящиеся, как бы наэлектризованные половицы.
Миззи заходит в свою комнату. Прежде чем раздеться и лечь, он что-то говорит, слишком тихо, чтобы можно было разобрать слова. У Питера даже мелькает мысль, что он кого-то привел, но, конечно, он просто говорит по сотовому. Питер различает Миззин голос, но то, что он говорит, не слышно — даже сквозь картонную перегородку. И все-таки он звонит кому-то в два пятьдесят восемь ночи.
Питер лежит, боясь пошевелиться. С кем ты разговариваешь, Миззи? Может быть, с наркоторговцем? У тебя что, кончились наркотики, и ты договариваешься о встрече на углу через двадцать минут? Или это та девушка, которую ты трахал, а теперь пытаешься утешить, чтобы она не очень расстраивалась, оттого что ты ушел, оставив ее одну.
О'кей. Правда в том, что он бы предпочел, чтобы это был продавец наркотиков. Ему бы не хотелось, чтобы Миззи встречался с какой-то девушкой. А не хотелось бы ему этого потому, что он — ну-ну, признайся хотя бы самому себе — хотел бы обладать Миззи в том же самом смысле, в каком ему хочется обладать произведениями искусства. Он хотел бы, чтобы Миззин острый перекрученный ум, и Миззина страсть к саморазрушению, и все Миззино существо были бы здесь, целиком. Он не хочет, чтобы Миззи тратил себя на кого-то другого, тем более на девушку, заведомо способную дать ему что-то такое, на что Питер никак не способен. Миззи становится (Питер — безумец, но не дурак) его любимым произведением искусства, искусства перформанса, если угодно, и Питер хотел бы иметь его в своей коллекции, хотел бы быть его владельцем и конфидантом (не забывай, Миззи, я в любую минуту могу свистнуть в свисток). Нет, Питер не хочет, чтобы он умер (правда-правда, не хочет), он просто хочет опекать Миззи, быть его единственным… Единственным. Вот и все.
Мэтью лежит в могиле на висконсинском кладбище. Би, скорее всего, готовит коктейль какому-нибудь бизнесмену с похотливыми глазками.
Да, сегодня придется принять две голубые таблетки сразу.
По обе стороны железной дороги от Гранд-Сентрал до Гринвича тянутся небольшие городки и поселки, которые, скажем так, не хотелось бы демонстрировать гостям из космоса. Посмотрите направо — перед вами Люксембургский сад, а сейчас мне бы хотелось обратить ваше внимание вот на то небольшое сооружение, которое мы называем Голубая мечеть… Едва ли вас восхитят окрестности Нью-Йорка — фабрики (то ли действующие, то ли нет), торчащие из-за оград с колючей проволокой; хмурые кирпичные параллелепипеды жилых застроек; эпизодические вкрапления замусоренных лесочков — живая иллюстрация капитуляции природы перед человеческим наплевательством. Глаза доктора Эклбурга были бы тут вполне к месту.
Миззи сидит напротив Питера, глядя в окно на пролетающие мимо неказистые виды. На коленях у него — открытая "Волшебная гора", которую он не читает. Тейлоры обладают даром невозмутимого присутствия; они отнюдь не суетливые говоруны. В отличие от Харрисов, которые всегда тараторили без остановки не столько ради развлечения или удовлетворения информационного голода, сколько из-за опасения, что, если молчание слишком затянется, они запросто могут ухнуть в пропасть такого взаимного недовольства, такую ледяную тишину, которую уже ничем нельзя будет пробить, потому что не найдется спасительной темы необходимой силы (во всяком случае, из тех, что осмелились бы затронуть их родители). Поэтому им ничего не оставалось, как совместными усилиями все время продвигаться вперед, то и дело заправляя пустеющий бензобак разными репликами и мнениями, выражающими то ритуализированное нерасположение (знаешь, я никогда не доверяла этому человеку), то ожидаемое признание (разумеется, китайская кухня чудовищна, но мне все равно). Что-что, а говорить их мать умела, можно даже сказать, у нее был своего рода талант. Притом что она почти все время жаловалась, ей каким-то образом удавалось избегать тривиального нытья. Она была скорее царственной, нежели капризной. Можно было подумать, что ее отправили жить сюда к нам из какого-то лучшего мира, и вместо злобности и раздражения она избрала неучастие, так как — хотя ее, конечно, ужасало почти все, с чем ей приходилось тут сталкиваться, когда-то она царила в некой идеальной стране и по собственному опыту знала, насколько разумнее все могло быть устроено. Больше всего на свете она мечтала оказаться под началом великодушного диктатора, который был бы ее абсолютной копией — но все-таки не ею самой — потому что, если бы она в самом деле обрела власть, то потеряла бы возможность ругать существующие порядки, а лишившись этой возможности, кем и чем бы она была?
Отец Питера, кажется, делал все, чтобы жене жилось хорошо и приятно. Он старался всегда быть красивым и воодушевленным, постоянно хватал ее за руку и, как обезьянка, покусывал ей кончики пальцев, проглядывал телепрограмму, чтобы не пропустить ее любимые старые фильмы, а раз в неделю непременно выводил ее поужинать в "приличный ресторан" — даже когда было туговато с деньгами. С возрастом они превратились в странную пару из серии "почему он с ней" (его красота стала заметней, ее — начала увядать), но Питер знал, что распределение ролей оставалось тем же, что и в пору отцовского ухаживания, когда она была восхитительной девушкой, которую не так-то легко заставить улыбнуться, а он — обаятельным, хотя и чересчур тощим юношей, превзошедшим в обожании своих ближайших конкурентов.
Да, читатель, она вышла за него замуж.
Этот брак нельзя было назвать несчастным, но и вполне счастливым он тоже не был. Она была слишком дорогой наградой, он — слишком благодарным соискателем.
И отсюда — этот никогда не прекращающийся разговор на грани возможного, в котором отчетливо слышался некий подспудный гул, напоминающий им о том, что они муж и жена с двумя детьми, что жизнь идет, что им нужно сделать то-то и то-то и не дать случиться тому-то и тому-то, что перед ними мир, который нужно как-то понять и каким-то образом объяснить друг другу — знак за знаком, символ за символом — и что на данный момент единственное, что может быть хуже того, чем оставаться вместе — это расстаться и попробовать жить поодиночке.