В другой стороне небо беззаботно голубело, и мир казался склеенным из двух половинок.
— Интересно как! — сказала Даня, стоявшая на палубе рядом с Натальей Александровной. — Будто одно взаправдашнее, а другое придуманное.
— И то и другое, увы, реально, — усмехнулась Наталья Александровна в ответ на восторженное восклицание. — Ливень будет… Гроза и ливень.
— Пусть. Я грозу люблю. В деревне, когда я еще маленькая была, я грозы совсем не боялась. Выбегу на крыльцо и стою. Молнии полощут, гром грохочет, а я стою и думаю.
— О чем же?
— О разном… Я мечтать люблю. — доверчиво призналась девушка. — И еще мне сны особенные снятся. Города с широкими улицами, а на них добрые люди. Хулиганства никакого нет, и все друг другу помогают. Дома без замков, окна открыты, и ребятишки с портфелями в школу бегут. Мужчины женщин не обманывают…
— Хорошие тебе снятся сны. Я в детстве тоже много красивых снов видела, но в жизни они ни разу не сбывались.
— Все равно верить надо, — убежденно возразила Даня. — Когда веришь, жить легче.
— А если знаешь, что верить нельзя? Вот, например, ты верила, что человека нет, что он убит. Погиб еще на воине. А он, оказывается, живой.
— Как же так может быть? — удивилась Даня. — Это у вас так получилось? В музее… Вы прямо с лица изменились. Я хотела подойти, а вы все в сторонку, в сторонку… В музее?
— Да, — глухо, одолев вдруг преграду недоверия внутри, подтвердила Наталья Александровна, взглянула в молодые глаза Дани и поняла, что должна рассказать девушке, что случилось с санинструктором Сиверцевой в Сермягских болотах.
Туча разрасталась, затягивала небо, смывала лазурь, нависала душным пологом. Налетел ветер. Взбулгачил воду, покатил по ней острые гребни.
Ударила молния, облив все вокруг вспышкой мертвящего пламени, раскололась на желтые косые прутья, ударилась о землю и разбилась. Гром грохнул невиданно гулкий в темном небе, как в пустой бочке, и тут же хлынул косой дождь. Струи с грохотом забарабанили по железу палубных надстроек, разбивались в пыль о поручни и шлюпбалки, отлетали от задраенных люков и иллюминаторов, сбирались в потоки и с сытым урчанием катили вдоль бортов, сливаясь в реку.
Сквозь дождь небо пластало желтым огнем, и раскаты грома глушили слова.
— Что же вы теперь будете делать? — спросила Даня, ухватив в кулак ворот кофточки под подбородком.
— Ничего, — ответила Наталья Александровна, помолчала и добавила: — Ничего теперь уже не сделаешь.
Наталья Александровна надеялась, что все разрешилось в одиноком раздумье на берегу Свири, где она, как опытный шахматист, трезво оценила трудную позицию, расставила фигуры по нужным клеткам и, довольная собой, устроила круговую, несокрушимую оборону.
Но спокойствие оказалось иллюзорным. Сейчас она сознавала, что вопреки холодным командам разума вызревает в ней что-то большое и пугающее, что случившееся в музее является лишь частицей того неясного, что подспудно жило в ней.
Ожидание ведь не только временная категория, дни, месяцы и годы, отсчитанные календарем. Бывает так, что ожидание — это состояние души. Сама того не понимая, Наталья Александровна давно пребывала в нем. Она ужаснулась от мысли, что все это время пряталась от себя, старалась изо всех сил, чтобы прожитый день был похож на предыдущий, чтобы недели, месяцы и годы казались близнецами. Прошлое казалось ей теперь чем-то вроде немыслимо затянувшейся командировки, скучноватого и размеренного житья в гостиничном номере со всеми удобствами.
В Наталье Александровне росла сила сопротивления привычному течению жизни, и теперь с каждым истекающим днем и часом эта сила становилась неподвластнее разуму и житейски-практичным расчетам.
Она владела теперь ее сердцем и тревожила сильнее боли.
Сопротивляясь, Наталья Александровна не раз спрашивала себя, может ли в жизни человека произойти нечто более поразительное, нежели то, что случилось с ней в музее. И знала — может быть, потому что человеку нет завершения, как нет его у жизни.
«Человек рожден для счастья…» — пришло же в голову умному писателю сказать такую нелепость. Счастье — это когда уже все достигнуто и нет желаний. Розовая конечная станция, ухоженный обустроенный тупичок, за которым нет движения. Без движения же ничто не существует.
Наталья Александровна удивлялась упорству своей памяти и силе воспоминаний. Ей всегда казалось, что за прожитые годы то, давнее, улеглось, успокоилось, затихло. Осталось отзвуком молодости, который она по женской природе чуточку приукрашивала и хранила, как хранят иной раз давнее письмо. Забывают про них, а наткнувшись при случае, рассматривают или с улыбкой перечитывают, улыбаясь собственной наивности. Порой легко грустят. Потом укладывают найденное на старое место и снова забывают о нем на долгое время.
Наталья Александровна, как и раньше, часами бродила по палубе, сидела в салонах, перебирала книги в библиотеке и, выбрав, носила с собой, не имея сил прочитать и одну страницу.
Ей все время было холодно. То ли от свежего ветра, ровно льющегося по простору Онежского озера, по которому шел теперь «Иван Сусанин», то ли от нервного возбуждения.
Утрату, неожиданно возникшую реальностью живого, существующего, трудно было осознать. Не под силу было принять невероятный переход от смерти к жизни. Наверное, только дети, способные воображать живыми пластмассовых, с нарисованными глазами кукол и плюшевых добродушных медвежат, могут принимать переход от мертвого к живому, немыслимый для сознания взрослых, не верящих в воскрешение людей.
Было ощущение, что набросили сеть, и она барахтается под ней, как рыба, выдернутая на песок, слепо ищет выход, пытается нащупать опору. Наталья Александровна рада была ухватиться сейчас и за маленькую соломинку, хотя и знала, что соломинки не спасли ни одного утопающего.
Сознание, обостренное случившимся, рождало необходимость ясного и четкого анализа. Ум, приученный десятками лет конструкторской работы к строгой логичности мышления, пытался разложить все по полочкам. Но едва это случалось достигнуть ценою напряжения воли, как все тут же рассыпалось, мешалось в кучу, и трудно было в ней найти начало и разыскать конец.
Кижи появились неожиданно. Вдали, над обрезом горизонта, цвета расплавленного олова, прописалась и стала расти чешуйчатая пирамидка, обставленная островерхими куполами. Теплоход долго кружил по извилистому фарватеру между низкими шхерными островами, а пирамидка уже не исчезала. То приближалась, то отплывала в сторону, оказываясь чуть ли не за кормой, словно играла с «Иваном Сусаниным» в детские догонялки.
Затем возле нее обозначились колокольня с шатровой крышей, церковь, а поодаль восьмикрылая мельница, часовня с ажурным контуром звонницы, бревенчатые дома с амбарами.
Ломаясь от пологих волн, всколыхнутых теплоходом, бежала по воде его тень. Раскачивались на фарватере буйки, и на их суставчатых треногах ненужно мигали зелеными и красными огнями лампочки, закованные в проволочные кожухи.
Небо просторно раскрылилось, оставив лишь синеющую полосу дальнего леса и остров, зеленым овалом приподнятый над водой и уставленный причудливыми хоромами.
Наталья Александровна застыла у борта, боясь пошевелиться. Казалось, любое движение спугнет приближающееся к ней видение, и оно растворится, исчезнет, как мираж в барханной, прокаленной солнцем пустыне.
Была тишина, первозданная и величавая, которую теперь не просто найти на земле. Здешнюю тишину когда-то пытались убить разрывами бомб, искромсать пулеметными очередями, разорвать воем «юнкерсов» и залпами смертоносных батарей. Тишина приняла все, выстояла, без остатка поглотила огненный грохот и осталась сама собой.
Просветленными глазами Наталья Александровна вбирала простор, ощущая неповторимость встречи с величавой сказкой, которой одарило ее древнее озеро.
Хоть раз в жизни человек должен воочию увидеть подобную красоту, войти в нее с притихшим от изумления сердцем и носить запечатленное мгновение, спасаясь им в дни годин и потерь.
— Осподи Исусе, благодать-то какая! — выдохнула баба Варушка и потянула руку, чтобы перекреститься. Но застеснялась и принялась тормошить бахрому праздничного, с красными цветами по синему полю, старинного кашемирового платка.
— Красота! — откликнулась Наталья Александровна и грустновато подумала, что нынешний век кибернетики, космических скоростей и «кварцевой» логики электронных приборов потихоньку начинает подменять истинную красоту удобными к повседневному употреблению суррогатами. Пушкин и Рафаэль все больше начинают жить не в душе, а в разуме, в блоках хромосомной памяти.