— Какой ужас… — сказала директор. — Вот так живёшь, и не знаешь, что тебя завтра ждёт.
Она посидела немного молча, сжимая и разжимая руки, и сказала:
— Может, чайку пока попьём? Меня тут тортом угостили. Правда, секретаря я отпустила… Сходи, Наталья, за Надеждой своей, пусть она нам чайку приготовит.
Вот это да! Я встала, и пошла за Надеждой, попутно захватив, на чаепитие к директору, дарёную шоколадку.
— Вот и хорошо, Наталья. — Сказала Надежда, пока мы шли по коридору в сторону директорского кабинета. — Может, всё и наладится. Как говорится, не было бы счастья…
Я и сама так думала. Как бы мне хотелось, чтобы всё наладилось! Чтобы всё было хорошо!
Надя не удивилась, когда я позвала её помогать на директорском чаепитии.
— Надежда Ивановна, давайте-ка сюда нам и весь обед, — сказала директор. — Пусть Люба вам поможет.
Директор достала из буфета бутылку вина.
— Садитесь, девочки.
И мы со «старшей» сели к столу. Директор была добра. И «шефа» с почтением ставила передо мной тарелку, как будто приветствуя меня. Снова приветствуя меня в директорском кабинете, за общими посиделками.
Меня снова принимали, и приветствовали, как свою.
Господи, Иисусе Христе, помилуй меня, грешную. Помилуй меня, Боже… Я — не могла уйти.
Эти «ваши» были такими «нашими»… Как же можно разорваться… по-живому…
Мать Анютки не успевала приехать. Мы дали ей телефон стационара и договорились, что она поедет, из своей деревни — прямо в область.
Промчались майские праздники. Тоха выполнил своё обещание — тихо сидел в изоляторе. Конечно, он вылезал, и выбегал. Но делал он это не скрытно, а договаривался с дежурными нянечками и с некоторыми воспитателями.
Я пришла на седьмые сутки его травмы и сняла швы с раны на голове. Рана зажила чисто, первичным натяжением.
Шины же на руке он сам снимал и надевал снова. Поэтому на седьмые сутки я сняла и их тоже, ограничившись тугой повязкой на руку. Можно было бы Тоху выписывать, с чистой совестью.
— Ну как, Тоха, пойдёшь в спальню?
— Да не, неохота. Там пацанов нету. Нет никого, все на праздники разъехались. Я тут поваляюсь. Вот, книжку почитаю. Курево есть.
Он помолчал, и выдавил из себя:
— Спасибо.
— Ладно, Тоха, лежи. Только не безобразничай, не подводи меня.
— Угу.
Выписала я его — в первый день занятий.
Понеслись, полетели майские денёчки. Суета у меня большая, в конце учебного года. Много писанины. Всякие выписки, эпикризы на всех.
Конечно, кухню я проверяла. Спокойно предупреждала кухонных, что иду. Взвешивала порционное масло, котлеты, булочки. Что-то изменилось в их отношении ко мне. Встречали — почтительно, оправдывались — документально.
Видно, такое распоряжение ими было получено. От директора.
Порционное масло было всегда точно по весу, точным был вес масла и тогда, когда я закладывала его в кашу. Точно я закладывала и сахар — в чай, в компот.
Так мне воспитатели и говорили — масло чувствуется, когда ты проверяешь. Когда я не проверяла, всё оставалось по-прежнему.
Вся эта кухонная эпопея пришла в состояние хоть и неустойчивого, но всё же равновесия.
Я окончательно застряла между «нашими и вашими».
В одно из майских послепасхальных воскресений я, наконец, подготовилась к исповеди и причастию. В великий пост не вырвалась не разу к своему стыду. Да и поста, прак тически, не было у меня. Дома — только ужин. А вся еда — в интернате.
А в интернате — кости в бульоне варятся. Какие-никакие, а кости. И как его держать, этот пост? Не получается, совсем не получается.
Только на службу ходила. Когда в субботу к вечерне, когда — в воскресенье. Постою в уголке, скажу «Отче наш» со всеми, и ухожу. Особых знакомых в церкви у меня нет. Так, кивнёт кто-то головой, и всё. Священник далеко, почти недосягаем.
Так что, три дня поста для меня — почти как подвиг. Только и еды, что чай, да каша без масла. Отложу себе немного, а потом — масло в котёл закладываю.
«Шефа», та, прямо в открытую, крутит мне вслед у виска. Но я не обижаюсь. Чего обижаться, если правда.
Пришла я в церковь утром, встала в очередь, на исповедь. Сколько раз я исповедовалась за год — можно по пальцам посчитать. На одной руке. Не часто, совсем не часто.
Хорошо в церкви, пока толпы нет.
Сердце трепещет. Написала на бумажке все грехи свои, а всё равно, такое чувство, что сейчас меня под рентген поведут. Или под компьютерный томограф, который я видела в области. Не скроешься, не спрячешься.
Батюшка у нас пожилой, усталый. Больной, видимо, человек.
Как он устаёт, наверно! Все к нему подходят, и все — про своё говорят. У него, наверное, голова пухнет к концу исповеди. Ещё и я здесь…
Так я стояла, и обманывала себя, боясь подойти к священнику.
Нет, не могу! Ещё одну бабку пропустила вперёд…
Господи! Помоги! Такое чувство, что я вся отравлена, отравлена и парализована… И двинуться не могу.
— Идёте?
Это он мне. Женщины сзади — толкнули меня в спину, и вот я зависла в пространстве между священником и народом, как зависла в своих сомнениях. Точно так же.
— Иди, иди. Наклонись. В чём хочешь исповедоваться?
— Батюшка… — голос у меня сел. Даже шёпота не получается. — Батюшка, а если я знаю, что у меня на работе — воруют… Что мне делать?
— Если воруют — в прокуратуру надо идти.
— А если у меня доказательств нет? Официальных доказательств — нет. А кто говорит мне про воровство, все отказываются подтверждать, потому что боятся.
— Кого?
— Начальства. Директора. Боятся остаться без работы.
— А сама ты — не воруешь?
— Нет.
— А воровала?
— Брала, когда давали. Воровала.
— Тогда молись, и Господь управит твоё дело. Что ещё?
— Трусость… Боюсь я директора… Боюсь правду им сказать… Как парализованная. И ещё — как бы лебезить начинаю…
— А ты повторяй про себя: «Господь со мной — чего устрашуся! Господь со мной — чего убоюся!» И перестанешь бояться. Боятся, в основном, когда не уверены. А ты — уверена будь. Сначала — Божье, потом — человеческое. Поняла, или нет?
— Поняла, вроде…
— Что ещё?
— Хочу, чтоб хвалили меня. Я стараюсь — по Божески всё делать, а никто не хвалит, не видит. Только ругань одна. И вообще, благодарности жду. И как врач жду, и как человек.
А ты не жди. Ты говори: «Моя благодарность — в руках Божьих». Говори: «Ты, Господи, поблагодари меня, если я заслужила». А от людей не жди благодарности, не надо. И слишком хорошей — не считай себя. А то сейчас новоявленные появились такие. У них ещё сигарета в зубах, а им кажется, что их уже канонизировать пора.
Боже мой, это же про меня!
Я подала батюшке свою бумажку с написанными на ней грехами. Кажется, я что-то пропустила. Но не было уже сил заглядывать в бумажку. И батюшка порвал её, отдав мне обрывки.
— Сожжёшь их. А теперь — наклоняйся.
И когда священник уже прочитал разрешительную молитву, перед самым уходом, я сказала ему:
— Батюшка, я курю. И бросить не могу. Уже четыре раза бросала…
— Ничего, милая, бросишь, — сказал батюшка. — Иди с Богом.
И я ушла. Каково мне было?
Не знаю. Не ощущала я себя долго, долго.
И уже потом, по дороге домой, как песню, повторяла про себя, бесконечно: «Господь со мной, чего убоюся! Господь со мной, чего устрашуся!»
Чего? Чего?
Господь со мной, чего убоюся?
В восьмом «Б» — снова ЧП. И снова — Протока, конечно.
Школа уже начала готовиться к ремонту. Тут, как говорится, кто как может, тот так и крутится. Воспитатели пытаются вытребовать, из немногих платежеспособных родителей, хоть что-нибудь для ремонта классов и спален.
И вот, один из родителей «пожертвовал» восьмому «Б» двадцать рулонов симпатичных, и не самых дешёвых обоев.
После очередного выходного дня все двадцать рулонов пропали из подсобки. Замок оказался не сломанным, а обоев — не было.
Тоху обвинили по весьма косвенным доказательствам. По косвенным уликам, так сказать.
Во-первых, однажды он этот замок в подсобке уже открывал, когда воспитатель забыла ключ. Потому что замок этот, честно говоря, слова доброго не стоил, и открывался — чуть ли не ногтем. А во-вторых, и главных, все видели, как Тоха, в воскресенье вечером угощал народ дорогими сигаретами' и жвачкой.
А откуда у него могли появиться деньги? Только одним путём, как посчитали все. Тоха выскочил за забор интерната, на маленький базарчик, и продал там по дешёвке эти обои.
Воспитатели были вне себя. Ведь три спальни можно было бы обновить, три спальни!
Тоху вызвали на «допрос» к директору. Там, на этом «допросе», были обе воспитательницы восьмого «Б», и «старшая».