Потом, после блаженства в ванне, после ныряния в нежный пенный бадузан, мгновения перед сном в своей чистой кровати, он вновь вспоминал растущие дома, но как-то вяло, по-иному — приятно, тепло, тихо, без нервной, лихорадочной дрожи. На следующий день все уже стояло на привычных местах — колодец двора, облачка, тупые и скучные, как телевизионные антенны на крышах.
Через несколько лет дома перестали расти, но ощущение чуда осталось навсегда.
…Тетушка Чигринцева должна б была ему обрадоваться — заявиться без звонка дозволялось. Не заезжая домой, свернул к ней, на то были простые резоны: пустой холодильник в квартире, отсутствие денег, ухлопанных на ремонт, надвигающаяся ночь — и, главное, надеялся получить полный отчет о происходившем со стороны.
Тетушка всплеснула руками и погнала в ванную — отмываться. Пока тер спину длинной о двух ушках мочалкой, Екатерина Дмитриевна приготовила стол: сварила минтай, залила майонезом, посыпала жареной морковкой с луком, наготовила черных гренок с плавленым сыром, чесноком и укропом в духовке. Выставила на стол варенье и обязательный графинчик с рябиновкой, вероятно, его и дожидавшийся в холодильнике — непочатый, запотевший, розовато-оранжевый и терпкий. Сама почти не ела, отщипнула от гренки кусочек, поклевала варенья, пила чай, как сквозь дрему слушала его деревенские похожденья и — о диво! — не притронулась к водке.
— Тетушка, ты плохо себя чувствуешь, заболела?
— Жуй, жуй и не гони как троглодит, на меня не смотри, мне в горло кусок не лезет.
Долго и ласково допытывался причины. Тетушка отговаривалась, но наконец, прижатая к стенке, призналась:
— Паша умирает, Воленька, тебе не понять.
Но он посчитал, что понял, — тетушка переживала уход Дербетева как надвигающееся одиночество. Ни родных, ни знакомых ее возраста более не оставалось.
— Тетушка, мы тебя в обиду не дадим, что там, совсем плохо?
— Что значит «совсем»? Нет, он начал читать газеты, ходит по дому, но я знаю, все знают, только, кажется, Татьяна закрывает глаза. Рак, Воля, — конец очевиден, да и чувствую я: не поднимется он.
— Сколько себя помню, ты всегда его ругала.
— Ругать можно по-разному, я и тебя ругаю. Он дело делал, Воля, я часто была к нему несправедлива. Я давно его знаю. Павел Сергеевич — часть моей жизни.
Тетушка была печальна, и мрачно печальна. Никогда прежде не видал ее такой, никогда не позволяла она показать чувства на людях. Сдержанности научилась с детства. Его приход сегодня лишь подхлестнул думы, с которыми она жила один на один.
— Тетушка, ты меня пугаешь, — заботливо, сердечно погладил ее редкие волосы, прижал к плечу большую голову. — Перестань, у стариков болезнь может тянуться годы.
— Не имеет значения, а по правде, так лучше б скорей. Спасибо, милый, в тебе я не сомневаюсь, ты нас похоронишь как следует. Как в новой жизни устроишься?
— О чем ты?
— Все о том же, век кончился, эпоха тоже. Как ты к Татьяне относишься?
— К чему это, Екатерина Дмитриевна? Хорошо отношусь.
— Так… Гордая — это от Дербетевых, Ершовы да Чигринцевы поглупее да попроще… Я теперь у них каждый день бываю, помогаю. Не нравится мне господин Княжнин — он там сегодня за мажордома.
— Княжнин? При чем здесь Княжнин? Павел Сергеевич его, кажется, презирает. А что Аристов?
— Кто же теперь Пашу спросит, говорю — гордая. Нет, Княжнин… этот очень помог с лекарствами, весь мир на уши поставил, спасибо, низкий поклон… Аристов? Витька — простак, хоть и строит из себя, вбил в голову, что станет бизнесменом. Намучено там воды. Пусть тешится, этот меня всерьез не волнует, а вот кабы Татьяну не увез.
— Куда? В Америку? Да, тетушка, что вы, Таню не знаете — сегодня у нее одно, завтра — другое.
— Знаю, именно что знаю. Дербетевых гордость всю жизнь наизнанку выворачивала.
Она что-то недоговаривала. Любила так — не ставя диагноз, подвести к черте, а в самый решительный момент замкнуться.
— Тетушка, старая интриганка, что там стряслось?
— Пока ничего, Павел Сергеевич жив, все суетятся вокруг. Всегда суетились, и правильно делали. Нас всю жизнь государство кормило, — сказала она вдруг невесть к чему.
— При чем тут государство?
— При том. Плохое-хорошее, но государство. Кого подкармливало, кого и закармливало. Война все поменяла. Паша все свободы искал, как и я поначалу. Потом — война. Он понял, а я все, дура, честь берегла. Он дело делал, Воля. Поздно за ум взялся, но взялся.
— Тетушка, что ты такое говоришь, какое государство, при чем здесь «красный мурза»?
— Ах, прекрати, да, «красный мурза», красный, а какой же еще? Да ведь и я не белая лилия.
Она произносила слова тихо, как в тумане, монотонно. Именно тон всегда больше и пугал. Обычно тетушка голосила по любому пустяку.
— Вот что — иди спать. Вымой посуду и иди, у меня сегодня сил нет, набегалась, да и дискутировать не намерена, не желаю! (Тут хоть твердость былая проснулась!) Все делали свое дело, все совестились в свою меру, грех на мне, что поздновато прозрела. А вру, вру, пока живу не прощу, вот что страшно.
— Тетушка, ты чем виновата? — Он абсолютно растерялся.
— Дурак! Вине всегда место найдется, слишком у нас душа широка. Иди спать, я сказала! — снова очнулась, снова была прежней, знакомой. — Младенец ты для меня, потом поймешь, иди! — добавила мягче, устало.
— Дай-ка я лучше тебя поцелую на сон грядущий. — Он облапил ее, ткнулся носом в мясистую щеку. — Я тебя люблю, тетушка, брось, все неважно.
— Дурак! Говорю же, дурак! Бычок, все в щечку тебе тыкаться! — Она совсем оттаяла. — Что, нашел клад? Стыдно хоть стало? Это ж его фокусы, его страхи, тебе-то они зачем? Да у тебя их и нет, слава Богу. Нагляделся? Иди, иди, Господи, спи, ангел тебе в охрану, как мне дедушка говаривал. — Она оттолкнула его с улыбкой, тяжело опустила руку на колено. — Стели сам, знаешь где что.
Стыдно? Почему она упирала на стыд? «Всему виной мы сами», — вспомнил из дербетевской брошюрки.
…Печально шевелилась тяжелая портьера на окне, ветер из форточки колыхал ее, заносил в комнату холодный воздух, запах далекого дыма — где-то во дворе горел мусорный бачок. Зарывшись в подушку, устроив себе «темноту», детский «шалашик», глушащий, отсекающий пространство, твердил, как белых слонов считал: «Стыдно — не стыдно, любит — не любит, плюнет — поцелует».
3
Утром Чигринцев заехал домой: надо было решить вопрос с деньгами. Размотал нитку на историческом кошельке, дарованном предку Великой Екатериной. Четыре червонца оставил про запас, четыре положил в нагрудный карман и вскоре стал обладателем заветной хрустящей пачки. Жизнь снова обрела полноту и свежесть.
В первой половине дня Профессору делали процедуры, затем он обедал и отдыхал — приходилось тянуть время. Рядом растянулся рынок автомобильных запчастей — там жарили настоящий бараний шашлык. Мясо, истекающее соком, возникло перед глазами, и не смог себе отказать, тем более что финансы теперь позволяли.
И вот он уже шел, глазел, примеривал разные блестящие штуковины к своему обновленному «жигуленку», приценивался, вертел в руках, изображал делового покупателя. Здесь царили выбор и деньги.
— Как думаешь, лучше «Ми-16» или нижнекамская? — Симпатичный паренек спрашивал его мнение об автомобильной резине.
— Смотря для чего. — Чигринцев напустил на лицо серьезность. — Нижнекамская жесткая, шиномонтажники ее не любят. Я езжу на ярославской — хотя и сажа, но мягкая, ударов не боится.
Паренек, скорей всего, выберет то, что наметил заранее, но поговорить… Расходились почти друзьями.
— Шашлычок, люля-кебабчик, новый соус на букву «X»! — прокричали рядом.
— Хрен столовый? — поинтересовался спитой бас.
— Сам ты хрен — «Хейнц», браток, лучшие томаты и неповторимый аромат картофельных полей Германии, — пародируя рекламу, отбрил продавец.
Воля купил два шампура, стаканчик мутного кофе. Жевал, блаженно щурил глаза. Шашлык был вкусный. Горячая жидкость залила перечный пожар, оставив во рту приятное воспоминание, тепло разошлось по всему телу. Рядом травили старый, но верный похабный анекдот. Он рассмеялся, пошел дальше.
В самом центре рынка торговали дорогими магнитофонами, крупными запчастями, поили водкой в розлив, предлагали сигареты, шоколадки, играли в наперсток. На палатке за наперсточником развевался флажок «Нефто-Аджипп» — шестиногий огнедышащий зверь, он отметил, поежился, но не придал особого значения, скользнул глазом вниз, на землю. Руки наперсточника умело и легко летали над расстеленной на асфальте газетой.
— Вечная история, мир стоит на дураках! — зло выдохнул приличный гражданин в широком старом пальто. На игру явно не было у него денег, но тем не менее он смотрел, следил не отрываясь, как примагниченный.