— Слав-ка! Слав-ка. Болит очень?
От неожиданности Слава вздрогнул, повернулся и, увидев заплаканного Колю Почечкина, рассмеялся:
— Совсем не болит! Понимаешь, совсем. Здорово ты меня, а? Психованный ты, оказывается.
— Я очень психованный, — признался Коля. — Это у меня на нервной почве. И еще потому, что я очень одиноким расту.
Славке ужасно понравилось объяснение Коли Почечкина. Он обнял младшего своего друга. Обнял крепко. И когда обнимал, то на ушко сказал:
— А достанешь еще сгущенки?
— Хоть сейчас. Пошли, Славка! Я тебе и повидло принесу, и компот, и усухофрукт, и патроны для мелкашки.
Коля и Славка на удивление интернатской детворе шли по территории в обнимку. По этому поводу высказаны были самые разные соображения. Детьми:
— Везет же рыжему. Чего ни сделает — с рук сходит. Педагогами:
— Я же говорил, что Слава благородная личность, — это Смола заключил. — В нем по-настоящему сочетается физическое совершенство с духовным развитием.
— Самое главное, что он умеет прощать. Это один из главнейших источников гуманизма, — это Волков добавил.
— Надо будет об этом факте непременно всем детям на линейке рассказать, — это я предложил.
И совсем умилительная сцена произошла возле склада.
— Ну, друзья-товарищи, как здоровье, как дела? — это Каменюка, вынырнувший из складского помещения, сказал.
— Хорошо, Петро Трифонович, вот пришли помочь, может, что почистить или убрать, — это Слава Деревянко нашелся.
— Есть небольшая работа, — сказал Каменюка. — Я вам дам гвозди и инструмент, а вы тару почините. Справитесь?
— Справимся, — дружно сказали мальчики.
— От детвора пошла, — сказала Петровна. — Такая уважительная, такая хорошая. Шо значит интернат!
— А кто-то казав, что поубивали друг друга.
— Да де там поубивали? Бачь, як воны милуються. Браты так не относятся друг к другу.
— Дуже гарна детвора ростэ, — заключил напоследок Каменюка довольно громко, чтобы слышно было и Коле и Славе, которые уже заколачивали гвозди в тарные ящики. — Закончите работу, я вам и конфэт дам…
— Не надо нам, дядя Петро, — ласково ответил Слава.
— Не надо, — подтвердил Коля. — Мы на совесть, а не за конфеты.
Солнце палило, как ему и положено палить в час зенита, в час полуденный.
Шефы приехали на час раньше, и от одного их вида знойности поубавилось. Шаров расправил плечи и глаза раскрыл пошире, бодрости прибавил голосу, улыбкой засиял. Каменюка рот закрыл, закусив в угодливой суетливости нижнюю губу, Злыдень нырнул в бурьяны, потому что Барон сказал, чтоб очи его такого страшилу не бачили. И Эльба нехотя приосанилась, убрала язык: чего там засуетились все? — но, ничего не обнаружив, снова вытянулась во всю длину. Шефы шли стайкой. Стайка плыла, наслаждаясь: наконец-то добрались. Расправляли спины, потопывали отекшими ногами: двести верст с ветерком — не жарко, а вот тело ныло.
Я увидел их спины. Затылок Омелькина увидел: розовая сбитость, обтянутая тугим кремовым воротником. Шея Омелькина была выразительнее его лица: в ней скомкалась воля, напор жизненных сил и уверенность в завтрашнем дне. А рядом с затылком Омелькина — затылок бледный, с серебряной сединой, с зеленью чуть-чуть, не с поперечной впадиной, как у Омелькина, а с продольной — это Разумовский. Павел Антонович, второе железнодорожное лицо на магистрали: рука У него большим пальцем за борт пиджака зацепилась, другая ладонью кверху на пояснице расслабилась, плечи, несмотря на согнутость, достоинства полны, такого достоинства, которое может быть только у хорошо согнутой спины, натренированно согнутой. И каблуки у этих вальяжно идущих новенькие, будто антрацитом поблескивают.
Дальше пошли затылки и спины совсем не впечатляющие, так, обрубки: кто в кителе, а кто с воротником навыпуск, и штаны не очень приглаженные, и каблуки так предательски скошены, точно их кто специально скособочил в разные стороны.
Два затылка ну прямо как две чурочки от одной продольности — это паровозное и вагонное депо представительствовали. Паровозное повыше вагонного, а вагонное чуть потолще паровозного, и ни дать ни взять — близнецы: никакой выразительности. Еще три затылка — это инспекторы областные и местные: тут и вовсе не кондиция, а так, гоголевский вариант плохо выпеченного хлеба: то бугры, то впадины несимметричные, то остатки прыщей или комариных укусов, то — покрытые слежалой шерстью и цвет соскобленной шершавости: охра, съеденная скипидарной жидкостью.
— Покушайте, отдохните с дороги, — это Шаров предлагает, равное достоинство хозяйское примеривает к Омелькину.
Омелькин сам не решает, не положено: начальство большее рядом. А Разумовский плечами пожимает, будто взвешивает: сколько там еще в середине у него калорийного запаса осталось. Нет, вроде бы не все еще сгорело, потому и ответ дан:
— Зачем же? Надо поработать, товарищи. Что у вас?
— Сейчас, как и договаривались, осмотр школы, потом совещание, а затем концерт.
— Ну вот тогда и пообедаем, после концерта, — перебивает Разумовский. — Как, товарищи?
Компания охотно соглашается.
Шаров метнул глазом: это чтобы все по местам, к детям шли. А сам в гидовскую позицию встал:
— Посмотрите налево — это хозрасчетные мастерские, наш завод макетных изделий, с миллионным доходом в год. Только вот просьба сразу — хорошо бы детское учреждение не облагать налогом по крайней мере первые годков пяточек…
— Неужто налогом, как же это вы, товарищ Омелькин, детей не пощадили? — это Разумовский пожурил начальника отдела учебных заведений…
— Это не мы, это начфин Росомаха.
— Финансовая дисциплина, — ответил Росомаха, человек, у которого шеи не было как таковой, поскольку на плечах сидела огромная белая и гладкая тыква…
— А вот это — спортивно-культурный комплекс: левое крыло — фехтовальный зал, рядом гимнастический, а справа студия для живописи и комнаты для хореографии…
— Неужто все своими силами? — пропел Разумовский.
— У них на спецсчете около полутора миллионов, — тихо сказал Омелькин, еще не зная, как воспримет эту огромную цифру большое начальство.
— Ну а учебе это не мешает, товарищи?
— Напротив, — ответил Шаров. — Академия делала срезы: результаты очень хорошие. Ускоренным темпом все программы изучаются. Оно, знаете, чередование труда, гимнастики и учения- да на свежем воздухе…
— Ах, какой же тут воздух! — воскликнул, потягивая носом, Разумовский.
— Какой воздух! Молоко парное, — это Омелькин поддакнул.
— Благодать, — разом сказали представители вагонного и паровозного депо.
— А вот здесь павильон будет строиться, — продолжал Шаров и неожиданно Эльбе: — А ну марш с дороги!
— Зачем же собачку обижать? — останавливает Шарова Разумовский.
Нет, настрой у начальства самый восхитительный, покоем дышит, и от этого бодрости Шарову прибавляется. И от этой бодрости уверенность пошла по коллективности нашей, отчего палящего солнца — как и не бывало.
Ах, этот теплый начальственный свет! Не то, что это неразумное солнце: выкинется в самую высь и без разбору жарит вовсю. А начальство с разбором: тепло строгой учетности, адресованное. Теплота начальственная — она с умыслом дается, с упреждением, вроде бы к собачке относится нежность в голосе: «Старенькая моя, собаченька, лопоухенькая, никто тебя не жалеет, обижают все!» — а на самом деле она к детишкам направлена: «Несчастненькие, сиротки маленькие, не дадим вас в обиду», и паровозному депо сигнал: «Ну, смотри у меня, Закопайло, говорил же тебе, чтобы станочки новые достал и детишкам завез, я же тебе покажу, барбос конопатый, ишь буркалы выкатил, вроде бы знать ничего не знаешь, живьем бы эту Эльбу в паровозную топку кинул, живодер кургузый!» — и в вагонное депо: «А ты павильон не мог построить из отходов, чтобы детишкам радости прибавить!»
Нет, теплота начальственная непростая штука. И что внутри у Разумовского, пока что никто не знал, в какую сторону свет польется, тоже никто не ведал. И Шаров не спешил суетиться с радостью. Он-то, Разумовский, с ними, а не с Шаровым в одной команде играет. И штрафные десятиметровые бьет он, Закопайло, а не Шаров. Потому Шаров и решил подластиться к начальнику депо.
— Может, рюмочку? — спросил он у Закопайлы, зная слабость паровозной души. — Тут напротив комнатка.
Но Закопайло не удостоил ответом, прошел в кабинет, сел. И к вагонному представительству обратился мой шеф:
— Нарзанчику холодненького, Иван Панкратьевич!
Но и тот промолчал. Прошли шефы в кабинет. Что было там, никто не знает, так как забот у нас вдруг утроилось и учетверилось, потому как детское счастье соединилось со взрослыми неустойками. Неустойками до слез обидными и катастрофическими.