— Она идет к вам! — закричали ребята, и мы победили вслед за женщиной. По сей день, стоит мне посмотреть на свою старую тетку, мне кажется, будто она так и не перестала брести, как тогда, — искалеченная, обессилевшая, обнимая сосущего младенца, прижатого к единственной груди, в сопровождении шумной стайки детворы, идущей за ней следом.
— Что она делает? — нетерпеливо спросил Яков.
Мы прижались к забору, и только наши головы торчали над ним. Женщина толкнула калитку, вошла но двор, и тут ее ноги начали дрожать и подкашиваться Она прошла не больше десяти шагов и упала, как падает юла в своем последнем трепетании.
— Сейчас она упала, — сказал я Якову, и в ту же минуту дверь нашего дома распахнулась, и мать появилась на пороге.
— Мама вышла к ней, — доложил я.
Мать одним прыжком перемахнула через все четыре ступеньки, подбежала к упавшей женщине и застыла над ней.
— Она подымает ребенка и дает его маме, — продолжал я докладывать.
Теперь, освобожденные от своей ноши и ответственности, руки женщины поднялись к горлу, и я, остолбенев, увидел, что она разрывает на себе застежки платья. Из угла, где я стоял, я не могу видеть обнажившуюся грудь — лишь две большие черные пуговицы, оторвавшиеся от платья и покатившиеся в песок, меловую белизну в глазах матери, широко раскрывшихся в безумном ужасе, да ее побледневшие пальцы на спине ребенка.
Воздух огласился прерывистыми рыданиями лежащей в пыли женщины.
— Эта женщина, наверно, совсем сумасшедшая, — сказал я Якову.
— Говори мне только то, что видишь, а не то, что думаешь, — резко ответил он.
— Что вы сделали с Дудуч?! — крикнула мать не своим голосом, упала рядом с женщиной, обхватила ее обеими руками и присоединилась к ее рыданиям.
— Что там происходит? — допытывался Яков.
— Мама выгоняет эту женщину со двора, — сказал я хладнокровно.
Но на этот раз мой обман не прошел. Яков злобно уставился на меня, потом с неожиданной силой толкнул, повалил на землю и отнял очки. Какое-то время я лежал так, а потом поднялся и тоже побрел домой.
С тех пор прошло много лет, и тия Дудуч не покидала нас ни на один день. Она выкормила десятки младенцев, и изготовила тысячи порций масапана, сварила тонны гювеча, закрутила бочки варенья, спекла дунамы[60] пирогов — и не произнесла ни единого слова. Лишь одна-единственная фраза снова и снова срывалась с ее губ, воспоминанием об ужасах резни 1929 года: «Ибрагим, что ты делаешь, Ибрагим?» Она повторяла эти слова родным, шептала кухонной посуде, выкрикивала из окна удивленным прохожим и поверяла своим подушкам, которые выбрасывала каждую неделю, выпрашивая новые, потому что ее ночные кошмары выжигали в них глубокие дыры, не видимые никому, кроме нее самой.
Но тогда, в тот день, в полях, мы еще не знали всего, что произошло. В тот день мы узнали только, кто эта женщина. Дудуч Натан, сестра отца, вдова дяди Лиягу, зыбкое отражение из отцовских рассказов и материнской тоски, вырвавшееся из них и пришедшее к нам наяву.
Давно уже изгладились из сердца и шикарный «форд», и девочка, и женщина, и мужчина, и тут появился зеленый грузовик, кряхтящий вверх по холму. Джамила с матерью собирали там на склоне цветы, поскольку ромашки маме не помогли и Джамила предложила другие, обходные пути: нарциссы для упрочения слабеющей любви, мандрагоры для воспламенения угасающей страсти, венчики боярышника, дабы подавить вожделение к другим женщинам, и букеты асфоделей, чтобы заново собрать рассеивающуюся верность. Самой Джамиле, кстати, в любви весьма повезло. Будущий муж ее, пастух, умевший читать по земле, как по книге, увидел однажды на тропинке следы ее босых ног. Отпечатки ее больших пальцев и мягких пяток были так совершенны, а расстояние между ступнями было таким изысканным и влекущим, что парень бросил своих овец и пошел по этим следам, пока не настиг ног, которые их оставили, и опустился на землю, по которой эти ноги ступали. Через несколько месяцев переговоры о выкупе невесты завершились, и Джамила переехала в дом своего мужа неподалеку от нашего поселка. На остаток денег он купил ей туфли, чтобы она больше не оставляла следов, и в обмен обещал не брать себе других жен, кроме нее.
Грузовик со вздохом остановился. Рабочие в касках и майках сгрузили строительные материалы, формы для смешивания бетона, черные резиновые мешки и инструменты. Несколько дней после этого они мерили, и забивали колышки, и натягивали веревки, а потом стали разрывать и калечить плоть холма, с корнями выкорчевывать асфодели, давшие ему имя, разравнивать вершину и пятнать ее рыжеватость кучами извести, гравия и щебня. Казалось, они готовят декорации на сцене предстоящего спектакля.
— Возьмите Шимона, — кричала мать, когда видела, что мы с Яковом выходим со двора и направляемся в трону холма.
— Тогда я останусь дома, — ворчал я.
Яков говорил, что «Шимон — это семья» и мы должны о нем заботиться, но я отвечал, что у меня нет ни сил, ни желания тащить его на руках. Шимон, хоть и низкорослый, был очень широк в плечах, а страдания сдавили его тело, сделав его плотным и тяжелым, как свинец. Мать сшила ему гамак из пустого мешка из-под муки и, как только видела, что его плач вот-вот прорвется сквозь стиснутые зубы, кричала нам: «Покачайте Шимона!» Но Шимон никого не беспокоил своими страданиями — он совал себе в рот толстую щепку и сжимал ее между челюстями с такой силой, что она хрустела. Мать, которая пестовала легенду о деревянном полене, которое дедушка Михаэль стискивал зубами во время обрезания, утверждала, что это снимает боль. Но в те минуты, когда боль его отпускала, Шимон приходил в такое беспокойство, будто он вообще терял смысл, а также доказательство своего существования.
Словно желая продемонстрировать, что он нуждается не только в успокоении, но и в общении с миром, он начал испытывать свои прорезавшиеся зубы на любом доступном материале. Он оставлял белеющие полосы ободранной коры на стволе шелковицы, прокусывал круглые дыры на подошвах рабочих башмаков, и однажды утром приполз в пекарню и изрядно укоротил деревянную лопату. Мать была уверена, что это дело крысиных зубов, но Ихиель сказал, что есть только одно животное, которое способно сотворить нечто подобное с деревянной рукоятью, однако оно не числится в списке животных Страны. Эта привычка вскоре превратилась у Шимона в маниакальную потребность совершенствовать и улучшать свои укусы, в которой было что-то от яростных экспериментов взрослеющего подростка, неустанно понукающего свой член подниматься опять и опять, словно бросая ему вызов: кто сломается первый?
Он ни на минуту не позволял своей матери отойти от него. Стоило ей исчезнуть из его поля зрения, он глухо бурчал тем скорбным ворчанием, которое издают старые адвокаты, когда из их книги вынимают закладку. Медленно, настойчиво и упорно он тащился за ней по двору и по улице, опираясь на суставы пальцев и на одно колено и выплевывая крошки древесины и кожи, и его искалеченная нога тяжело волочилась за ним. Даже в два с половиной года ему все еще не удавалось выпрямиться, но на его торсе уже образовались бугры борцовских мышц, а пухлые подушечки, что у каждого малыша на ладонях, у Шимона превратились в роговые копыта. Яков смастерил ему грубые костыли и научил стоять и ходить, и Шимон проникся к нему преданностью, любовью и верностью, которые сохранил по сей день.
— У него был такой странный кошмар — он жаловался, будто видит черные точки, проникающие в его тело, — рассказал я отцовскому врачу о Шимоне во время одного из наших разговоров.
— Крайне интересно, — сказал врач. — Он много плакал в детстве?
— Почти никогда, — ответил Яков, который по моему требованию сопровождал меня в этом визите и до того момента упорно молчал.
— Терпимость к боли различна у разных людей, — произнес врач тем поучающим тоном, который усваивают воспитательницы детских садов, проповедники, страховые агенты и все те, кто имеет дело с зависимыми людьми. — Ведь боль — это преобразование ощущения, а не само ощущение и, как таковое, зависит, прежде всего, от типа личности, обстоятельств и системы ценностей. Некоторые люди кричат от булавочного укола, тогда как другие не проронят и звука, даже если их колесуют. Некоторые женщины вопят при родах, а некоторые только стонут.
— Я знал такую, которая кричала уже при оплодотворении, — заметил я, но врач укоризненно посмотрел на меня и вновь обратился к самому увлекательному и нежащему душу человеческому занятию — поучать и объяснять. — Существует несколько заблуждений относительно боли, — продолжал он. — У боли не всегда имеется цель, она не всегда имеет соответствующую силу, и она никогда не поддается измерению Вы, наверно, заметили, что в ответ на вопрос: «Как сильно ты меня любишь?» — мужчины разводят руки и стороны, а женщины прижимают их к груди. Я прошу больных оценить степень их боли по шкале от одного до десяти, и вы не поверите, насколько это хорошая индикация успешности лечения. А иногда я прошу их сравнить боль, которую они ощущали в прошлом, самую сильную боль, с их страданиями сегодня.