– …Честно говоря, не знаю, много ли я знал стихов. Они как-то сами мне запоминались. Словом, Виктор, поступим так: монолог Гуинплена я тебе не навязываю, решай сам. Как определишься, скажи. Если – да, то начнем готовиться. У тебя всё получится, я знаю.
Возвращаясь домой, Витька остановился на мосту. Посмотрел вниз, в сгущавшуюся черноту оврага, и вдруг отчетливо услышал говор ручья, звеневшего в глинистой расщелине. Что-то неразборчиво-мелодичное выборматывал он, какие-то отрывистые стихотворные строчки:
Сквозь сумрак ночи…
К мерцающим звёздам…
Где ветер и птицы…
Где воля и свет…
Овраг-колдун силился рассказать ему, Виктору, о том, как замечательна жизнь, полная риска. И куда-то его манил… Куда?
3 «Я щенок»
«Невыносимо», – повторял про себя Афанасьев-младший на уроке географии, наблюдая за размеренными шагами отца, вслушиваясь в неторопливый, слегка надтреснутый голос, всматриваясь в скуластое, с набрякшими мешочками под глазами и всё такое же невозмутимо-важное лицо.
Невыносимо сознавать: вот этот человек с аккуратным пробором на прилизанной сейчас голове, с воинственно торчащим из пиджачного кармашка карандашом – самый настоящий обманщик. Он только притворяется воспитанным человеком. На самом же деле он такой, каким его увидел Витька вчера вечером, когда вернулся домой.
…Битая посуда на кухонном полу. Мать в углу кровати – лицо белое, сжалась, будто ждёт удара. Отец трясёт над её головой тем самым тайным письмом, которое она осмелилась распечатать. Он возмущен. Гнусные, жуткие слова бросает он ей, каждое – хуже удара. Витька кинулся к матери и был отброшен: «Не лезь, щенок!»
Старческое покашливание в дверях – дед Георгий пришёл. Сказал, опираясь на сучковатую палку: «Хватит, Семён, ступай спать. У моей старухи от твоего шума голова болит». И – ткнул палкой в сторону комода, которым заставлена хлипкая дверь в хозяйскую половину.
«Я щенок», – твердил про себя Афанасьев-младший, следя за передвижениями отца по классу, вспоминая бессонную ночь на хозяйской половине, в большой гостевой комнате, обычно пустующей – ее молдаване называют «каса маре».
Всхлипывала мать, сидя на чужой кровати, бормотала слова, похожие на молитву, спрашивала кого-то: «За что мне такое наказание?» Сына на кушетке трясло мелкой дрожью, он вслушивался в бормотание матери, в ночную перекличку взлаивающих соседских псов, в шум ветра, трепавшего голые ветки палисадника, и не было конца этой ночи. Коротким сном он забылся только под утро.
«Да, я щенок, – повторял про себя Витька, ведя взгляд за указкой, которой отец прослеживал по карте знаменитый «шёлковый путь» из Азии в Европу. – Меня можно выбросить из его жизни, как того саратовского мальчика».
Он перевёл взгляд: за окном синело мартовское небо, расчерченное голыми ветками. Скоро, совсем скоро они оперятся новой свежей листвой, её будут омывать летние ливни, её будет томить солнечный зной, и петлистый Днестр поманит к себе мальчишек мигающей рябью, но каким же далеким кажется сейчас Виктору это время, почти несбыточным!
Наконец – звонок. Оживление в классе. Семён Матвеевич закрывает журнал и, прихватив указку, задерживается возле Аллы Симанчук:
– Не забудь отнести карту в учительскую.
Он проходит мимо парты, за которой сидит Витька, не глядя на него. Лицо бесстрастное. Походка размеренная. Взгляд отсутствующий. Он не чувствует себя виноватым, потому что убеждён: виновата жизнь, устроенная именно так, а не иначе. И он, Семён Матвеевич, сорокапятилетний человек с начавшей седеть головой, лишь страдающая жертва этого устройства.
До чего ж надоедлива Симанчук! Всем раздает поручения: Мишке – свернуть и отнести карту, Римме – протереть доску. Отвязаться невозможно – откинув голову, поправляет очки, насмешливая улыбка змеится по тонким губам, произносит голосом Нины Николаевны:
– Старосту класса надо слушаться.
Подошла к Витьке:
– Афанасьев, тебе поручено выпустить стенгазету. И где она?
Не хотел, не мог Виктор сейчас разговаривать, отвернулся к окну.
– Афанасьев, – впивался в голову сверлящий голосок, – почему молчишь?
Надо выйти на крыльцо, тут душно. Встал. На пути, в проходе между партами, стоит Симанчук – руки на груди сложены, качает головой, ядовито усмехается.
– Смотрите на него! – продолжает въедливо. – Даже не отвечает! Думаешь, если сын учителя, то всё можно?
Задохнулся Витька: он не сын учителя, он щенок… В голове – шум, будто молоточки стучат. И какая-то зыбкость под ногами. Нужно выйти. Немедленно. Отойдите с дороги все!.. Он не помнит, как оттолкнул Симанчук, и та, нелепо взмахнув руками, стала падать, цепляясь за края парт, роняя очки. Лишь услышал позади колокольчиковый вскрик рыжей Риммы:
– Витя, что с тобой?
Но – не оглянулся. А на крыльце, где стоял, держась за перила, увидел бегущего из коридора третьеклассника Лёшку, радостно сообщавшего всем:
– Афанасьев Алке Симанчук очки разбил, она ревёт как корова!
Виктору было велено остаться после уроков. Объяснили: вызван на педсовет. Все молча обходили его как заразного. Один только Мишка Мотик, заглянув в лицо, спросил тихо:
– Заболел, что ли?
И Катя, проходя мимо, задержала свой взгляд – в нём был немой вопрос, было сочувствие, была молчаливая просьба о чём-то.
В пустом гулком классе он ждал, когда позовут, смотрел в окно, за которым на ветках в весеннем упоении бесились воробьи, и тупо спрашивал себя: «Ну при чём здесь Симанчук? За что я её – так?» И ужасался, пытаясь увидеть со стороны последовательность своих действий: «Да я такой же, как отец. Может, ещё хуже!»
Приоткрылась дверь. Нина Николаевна, не входя в класс, произнесла отчётливо: «Пройдёмте, Афанасьев». В учительской – тишина, его молча разглядывают. Мраморная Александра Витольдовна размыкает брезгливо сжатые губы, обращаясь к Семёну Матвеевичу:
– Ну что ж, начинайте.
Афанасьев-старший поднялся из-за стола. Колыхнулся в пиджачном кармашке остро отточенный карандаш. Официально-суровое выражение словно бы навеки сцементировало складки его лица, спрятав от посторонних глаз тревогу. И всё тот же слегка надтреснутый голос, всё та же привычно-назидательная интонация.
– Как отец и учитель я спрашиваю тебя, Виктор: ты пионер, как ты мог совершить такой проступок?.. Обидеть девочку…
И снова – молоточки в голове и зыбкость под ногами. Мельтешат учительские лица. Приближаются-наплывают заледеневшие в испуге глаза отца с набрякшими мешочками. Сжал кулаки Витька, задохнулся в крике:
– А как ты вчера, дома, мог?.. Ты… ты… не имеешь права!.. Притвора!.. Лгун!..
Развернулся. Толкнул дверь. Выбежал в коридор. Его качнуло и понесло в угол. Там бачок с питьевой водой, он приближается, наплывает, сейчас собьёт с ног. Уперся в него руками, наклонив голову, остановил движение. Что-то нужно сейчас сделать. Что? Да, конечно, найти кружку, она была где-то здесь, на цепочке. Вон болтается. Витька хочет взять, но она выскальзывает из прыгающих рук. Как остановить, как унять бьющий его колотун?
Хлопнула сзади дверь. Чьи-то шаги. Чья-то рука легла на плечо. Да, конечно, это Мусью. Он что-то говорит глуховато-рокочущим голосом. Пискнул повернутый кран, полилась вода. Зубы отбарабанили дробь по краю кружки, и колотун стал стихать.
Витька поднял глаза. Александр Алексеевич смотрел на него, страдальчески щурясь – точно такой же взгляд был у матери, когда он заболевал, – и Витька, не думая – зачем, не ожидая ответа, почти машинально спросил, всё ещё слегка задыхаясь:
– Это один из ваших шпионских приёмов, да? Мне отец про них говорил…
Рука учителя дрогнула, но не ушла, только крепче сжала Витькино плечо, унимая его дрожь.
– А я-то гадаю, – сказал Александр Алексеевич, – откуда эти разговоры про то, что я румынский шпион.
4 Неслучайные взгляды
Теперь стало ясно Бессонову, кто спровоцировал проверку. Афанасьев-старший. Видимо – через прежних своих кишинёвских сослуживцев, о коих сам же, помнится, отзывался весьма неуважительно: «Канцелярская моль!» Ведь именно его, афанасьевские, формулировки звучали, когда приехавший из Кишинёва посланец интересовался, не видит ли Бессонов в своих действиях низкопоклонства перед Западом. Нет, Бессонов не видит. Он приобщает сельских ребят к мировой культуре, а у неё нет естественных границ. Разве что – искусственные.
Медленно, медленнее обычного, шёл Бессонов по сельской улице, сосредоточенно обдумывая то, что ему открылось. Рыжая Ласка с тяжёлым брюхом (вот-вот должна ощениться) шла впереди, останавливалась, глядя на хозяина, слабо шевелила хвостом – нет, не торопила. Удивлялась его чрезмерной медлительности.
А день был совсем весенний. Угольно-крапчатые скворцы, скрипуче перекликаясь, шныряли в палисадниках и огородах, небо синело высоко и просторно, петлистое русло Днестра, освободившись от ледяной корки, пульсировало струящимся блеском, и горизонт, растворив сизую дымку, раздвинулся.