Вечерами они слонялись по замысловатым коридорам старого помещичьего дома, и она храбро тащила его в темные углы, в тупики и ниши под лестницами, на глубокие кресла, где они утопали в тесном блаженстве. Левушка содрогался от ужаса, как бы их не увидели посторонние, а ей было наплевать. Худая, угловато порывистая, с неистребимой жаждой познания. Ребенок, которому не терпелось обратиться в женщину. Глаза смотрели в упор, бесстыже требовали своего. Иногда укрытие, в которое они залезали, было настолько прозрачно, что только чудо спасало их от посторонних глаз. Воистину, Бог хранил влюбленных.
А потом пошло время, и прошло время, – не так уж много, – и она преобразилась. Ушла худоба. Появилась округлость, плавность движений. Грудь налилась, ноги окрепли. Исчезли острые локти. Те локти, от которых оставались багровые синяки у противников. И все это время она была без памяти от мужа. Все институтские годы прошли под его влиянием. Он оказался глубок. Он ускользал от нее. Девочка из Франции и мальчик из ученой семьи отдали все, а тут оставалось что-то, недоступное для нее. И это стало раздражать. Это и должно раздражать.
Вот она уже окончила институт, работала, добивалась первых успехов, а он непрерывно ставил в тупик ее, ставил в тупик себя. Он читал книги, которые можно было не читать. Таскал ее на выставки, куда можно было не ходить. Захлебывался на фильмах, с которых другие уходили. И все время она ощущала свое отставание. Надо иметь мужество, чтобы это признать. Иметь силы, чтобы вечно лезть по нескончаемой лестнице. Гораздо проще сказать себе: "Ну вот, я уже на вершине", и покончить с этим раз и навсегда. Но рядом с тобой живет человек, который лезет в глубины, который сомневается там, где тебе требуется ясность. Ясность!
У нее уже было тело привлекательнее, чем у той учительницы. У нее был туалетный столик с набором косметики, который не снился той девочке. Она окончила курсы – не какого-нибудь – испанского языка в отместку тому мальчику. У нее было теперь все, что откладывалось на потом. Но тут, с Левушкой, не было этого "потом". "Потом" никогда не наступало в бесконечном восхождении по нескончаемой лестнице. И тогда она сделала для себя выводы. Этап закончен. Культура усвоена. Все ясно и понятно. Что непонятно, то шарлатанство. Ей было обидно признавать поражение, и она это отвергала. Она отвергала воинственно. Ее округлые локти угрожающе выставлялись в стороны. Первый этаж – самый опасный. Первый этаж самый непримиримый. Терпимость – свойство подвалов и верхних этажей.
И тогда у нее сразу изменились глаза. Ее глаза перестали удивляться. Все-то они знают, все видели, ничем их теперь не удивишь. И она стала выше его ростом. Она сразу стала выше ростом. До этого они не замечали разницы, но тут заметили оба. И снисходительная улыбка порой проскальзывала в углу ее рта.
Она уже работала. Она работала в проектной конторе, где были одни бабы. Они курили, смачно ругались, звали друг друга по фамилиям: "Эй, Назарова!", "Эй, Колянова!", "Эй, Никодимова!", и знали все про всех. Их быт, их работа не несли с собой ничего туманного, неопределенного. Муж, дети, магазин, получка, отпуск, тряпки, премия, слухи, случайная связь, и опять муж, опять дети... И вот она уже утвердилась в жизни, а Левушка – нет. И она стала подстегивать его. Пробуждать честолюбие. Приводить примеры. Все друзья обскакали Левушку. Все уже кто-то, а он – никто. Она решительно потребовала от него невозможного, и требует до сих пор. Ее тело давно округлилось, но в характере остался острый локоть, и проглядывает порой, бьет точно, безжалостно, оставляя на нем невидимые багровее синяки.
Но Левушка сопротивляется. Левушка не ломается. Упрямо держится за самого себя. У него только и есть за душой – он сам, которого хочется сберечь, удержать в себе подольше. И когда становится невмоготу, он уходит. Когда чувствует, что поддается, бежит из дома. На день, на неделю, на месяц. Живет один, оберегает самого себя. Мог бы, конечно, найти утешительницу, но для этого требуется женщина неземной красоты, неземной доброты, неземного душевного участия. А такие если и попадаются, рядом с ними непременно оказываются мужчины неземного телосложения, неземных деловых качеств. А им Левушка не конкурент.
Вот и гуляет вечерами один, в грустном одиночестве. Слоняется в тоске по улицам, забредает порой на переговорный пункт. Притулится на скамейке, слушает вызовы в кабины, радостные крики по телефонам, неосознанно ждет, а вдруг его тоже выкликнут. "Петров – третья кабина", "Ивашкин – восьмая", "Козюхин – пятая...". Всех выкликают, кто ждет. Его – нет.
9
Приоткрыла один глаз, взглянула затуманенно:
– Поесть... Дай.
– Нет ничего.
– Дай, – повторила настойчива. – Есть хочу.
– Пусто в доме.
– Ну, поищи!
Она всегда ела после этого. Много. Торопливо. У нее просыпался жгучий, неутолимый аппетит. Если это происходило дома, бежала на кухню, жадно хлебала из кастрюли холодный суп, пихала в рот непомерные куски мяса. Если это случалось с ними в другом месте, заранее припасала сыр, ковригу хлеба, а потом грубо рвала зубами податливую горбушку, мелко-мелко, по-мышиному, обкусывала кусок сыра.
– Лев! – закричала капризно. – Жрать хочу!
Левушка пошел на кухню, сунулся в холодильник. Испаритель оброс льдом, на нижней полке сиротилась банка горчицы, а на ней – кусочек сыра, весь растрескавшийся, высохший от ожидания. Порылся в хозяйских шкафчиках, нашел завалявшийся с незапамятных времен каменный сухарь. Она накинулась на еду, как кидаются совсем уж оголодавшие люди на давно невиданную пищу. Кусала, глодала, мычала, хрипела, проклинала неразборчиво, матерно, за разэтакую неподатливость. Сидела по-турецки на диване: злая, свирепая, яростно нетерпеливая, и острые груди, как острые локти, непримиримо нацелились на белый свет, защищая добычу.
Дохнуло из окна жарким воздухом, обволокло испариной. Неслышно громыхнул гром. Невидно ударила молния. Левушка, раскинув руки, повалился на диван.
– Пошел! – отбивалась локтями, ногами, коленями. – Не хочу... Не буду... Дай пожрать!
– Зойка! Зой-ка!..
– Катись! Не мог, зараза, жратвы припасти...
– Зойка... Три-восемь, Зойка! Три-восемь!..
– Нет... Не хочу... Не мешай!
Она грызла сухарь. Все время грызла сухарь. Ей было не до него. Обсасывала, обкусывала, облизывала, крошила зубами, постанывала от голодного нетерпения.
– Перестань! – закричал. – Перестань сейчас же! Дура! Скотина! Животное!..
Выдернул из-под головы подушку, навалил ей на лицо, но и оттуда, через пуховую тяжесть, слышен был хруст раздираемого в клочья сухаря. "Зойка! – кричал в подушку, в ее непробиваемую глухоту. – Зой-ка!.."
– Все, – сказала глухо и обмякла. – Съела...
Он молчал.
– Все, – повторила уже деловито. – Надо бежать.
Он лежал рядом: тихий, ручной.
– Погоди...
– Сервиз продадут.
– Черт с ним...
– Ты что! – Ногами отбросила одеяло, легко спрыгнула на пол. – Японский сервиз. На двенадцать персон. Девки лопнут от зависти. Думаешь, чего покупаю? Чтобы лопнули. Вот они и лопнут.
Ходила по комнате от стены к стене, причесывалась, наводила красоту.
– Не уходи... – попросил.
– Пошли со мной.
– Нет...
– Да.
Накинула платье, повернулась спиной:
– Застегни.
Он не застегивал.
– Ну!
Застегнул.
Она шла по улице легким, широким шагом. Нога пружинили, руки отмахивали за спину. Она гордо плыла над тротуаром, грудью вперед: богиня на носу древнего корабля. Прохожие оглядывались на нее. На нее всегда оглядывались прохожие. И никогда – на него. Рядом с ней он не существовал. Меньше всего он существовал, когда шел рядом с ней. С годами он горбился, голова клонилась книзу, а она, наоборот, распрямлялась, ее грудь бросала вызов целому миру.
В магазине оставались два сервиза. Стояли у прилавка безденежные прохожие, облизывались на такое великолепие. Зоя выписала новый чек, побежала к директору. Левушка поплелся следом.
– Ну, пожалуйста... – попросила ласково и с умыслом склонилась над директорским столом. – Что вам стоит?
Старичок-директор внимательно поглядел на нее, скосил глаз на подставленный вырез платья и – поперек всяких правил – продлил чек до конца дня.
Вышли из магазина, встали продышаться на ветерке.
– Теперь, – сказала, – порядок. Сервиз наш.
Левушка вздохнул, переступил с ноги на ногу, тоскливо поморщился.
– Что ты кривишься? – закричала. – Сам потом спасибо скажешь.
– Ты бы... Не так явно. Поймут неправильно...
– Да он старик, – захохотала. – Ему поглядеть – уже радость.
И зашагала по улице, изумляя прохожих.
Левушка стоял, приткнувшись к стене, глядел вслед. Так бы и стоял вечно, так бы и глядел с тоской и любовью.
– Лев! – крикнула от угла. – Я жду.
Он не шелохнулся.