Играют. Щеки надуваются, играют тромбоны. Десять тромбонов вокруг зала, это — музыка вне времени и пространства. Я вижу все десять тромбонов, параллельно вытянутых в одну линию вкруг зала, они поблескивают на фоне темной стены, мерцают. Один из музыкантов, явно одержимый, вдруг поднимает инструмент вверх, возможно, солирует. Его долгое соло — как рев. Я его слышу. Оно должно облететь вселенную и принести с собой мощь туманности. Этот тромбон, должно быть, уполномочен всеми утихшими тромбонами. Он должен знать голос горечи и швырнуть его созвездиям. Теперь я слышу это соло, мрачное, заблудившееся в темном оркестре, оно предвещает тьму и ненависть, которая утратила самою себя. Соло облетает вселенную, возвращается в печали, — услышали ли тебя боги? Пребывая в своем могуществе, они, должно быть, улыбнулись этому безумному, настойчивому и бессмысленному протесту. Я еще слышу это соло в тишине мира. Слышу его в ужасе. Но вот солирующий тромбон снова в ряду своих собратьев — миссия выполнена. И опять передо мной всего лишь рты. Сведенные судорогой, они жуют, слышу звук слюны, падающей из полуоткрытых жующих ртов. Худосочные, изможденные, они все время двигают полными слюны ртами. И должны, как я думаю, удерживать выпадающие зубные протезы. Кое кто уже без них, пустой рот сводят судороги. Некоторые смотрят на меня жалобно, униженно, с ненавистью. Должно быть, относят меня к другому миру, где несчастье — неправдоподобно. Возможно, они должны смотреть на меня с ужасом, как на существо враждебное, которое не жует пустым ртом. Я не чувствую себя плохо, потому что я другой, даже без ноги. A-а, так и вижу их тщательно жующие рты — что же вы жуете? какую пережевываете ненависть? где та субстанция, которая наполняет ваш пустой рот? Сидят неподвижно и внимательно всматриваются в свою память о жизни, пережевывают неизвестно что и неизвестно чем.
Потому что скелет, дорогая Моника, совсем не похож на человеческий. Смотрю на рисунок Дюрера, не похож. Корона на скелете смерти напоминает о ее реальности, как и висящие лохмотья сохранившейся кожи на скелете лошади. Но то, что я вижу, — это скелет смерти и скелет коня. И это не более чем отдельные фрагменты детской игры. Рассматриваю рисунок с интересом, я попросил Марсию принести мне его, не мешало бы, изучив его, развенчать смерть, уж очень большое значение мы придаем именно ей. Между тем, значимость смерти не в скелете, она предшествует ему, моя дорогая, а скелет — это безделушка, — думаю, что сделал очень глубокое наблюдение. Значимость смерти заключается в жизни, все остальное — вопрос мусорной ямы, и совсем не нужно знать эту будущую мусорную яму, которая обесценивает настоящую радость еще имеющейся жизни, на пиршестве которой скелет должен быть спрятан в ящик и находиться в предбаннике. Значимость смерти находится там, где жизнь еще очевидна, — в твоем теле, лежащем на кровати с гримасой страдания на сведенном судорогой лице. В смерти важен не труп, Моника, а сама смерть. Жуть в ее смешном изображении, это не что иное, как отрицание смерти, и, должно быть, именно поэтому я и попросил Марсию принести мне этот рисунок. Кстати о Марсии, она редко ко мне приходит, вот уже раз или два она даже деньги за мое пребывание здесь отправила по почте. У Марсии своя жизнь, и она кончается тогда, когда она переступает порог приюта, — почему она обязана переступать его? Мы думаем, что жизнь кончается со смертью, это неправда, Моника, она почти всегда кончается значительно раньше, когда же кончилась твоя? Мы шли с тобой в кино — вот когда я получил первое уведомление. И то был не кавалер с гравюры, он запечатлен в движении для того, чтобы верилось в стабильность. А смысл рисунка, на котором этот кавалер уже иной, адекватен смерти, двигаясь, он растворяется в дымке. Так о Марсии: даже когда она появляется, она недолго у меня задерживается. Как правило, ведет деловую беседу с доной Фелисидаде и очень быстро уходит. Просит извинить ее: «Я еще должна вести переговоры с клиентом» или: «Я жду сегодня друзей, а ты хорошо выглядишь, подумай, может что-то нужно принести, я тут же это сделаю…» — ну что я должен ей сказать? Наша дочка красива, хорошо сложена, молода, но у нее нет времени, чтобы я мог спросить ее даже о внуках и о новом муже, которого я почти не знаю и не могу сказать с точностью, какой он у нее по счету, и мне очень трудно поставить себя на ее место. Что касается рисунка, больше всего меня в нем трогает колокольчик на шее лошади. А совсем не корона на черепе скелета смерти, и еще меньше ее коса, слишком она аллегорична для моего умственного совершеннолетия. Потому что аллегория, как ты знаешь, это — объяснение чего-то высокого с помощью чего-то низкого, чем пользуются, обучая глупых и умственно отсталых. Язычок колокольчика не движется, висит как уведомление, и никто его не слышит, а слышит постукивание костей скелета, которое не несет никакого уведомления. Смерть сгибается над худобой коня, она, должно быть, устала от путешествия или короны, или от тяжкой работы косой, от пустой демонстрации костей скелета. Я даже не знал точно, почему попросил Марсию принести этот рисунок, но он здесь, и я время от времени смотрю на него.
— Для чего тебе здесь эта ерунда?
Да, я смотрю на него, в нем смешно то, что чрезмерно, бессмысленно. Потому что все имеет свою точку равновесия, как вверху, так и внизу, точка равновесия груды костей не что иное, как музей или анатомический зал. А постукивание костей, возможно, меня успокаивает.
Старики, дорогая, несколько успокоились, головы упали на грудь, теперь они жуют свою меланхолию медленно. Я смотрю на них с нежностью, вижу движения их ртов, то круговые, то вдруг они вытягиваются вперед, точно стараются высмотреть вставные челюсти. Однажды я спросил врача, может, причина постоянного жевания — вставные челюсти? «Нет, — ответил он, — это потому что…» Но вот почему, я забыл. Должно быть, они пережевывают что-то старое: огорчения, затаенную злобу, нескончаемую тоску, но как раз этими знаниями врачи не располагают, а старики используют их и пережевывают то, о чем врачу неведомо. Я смотрю на них с позиции все еще позволяющей мне чувствовать себя выше и смотреть на них сверху вниз с королевским высокомерием. Или наоборот, с душой униженной, как их души, смотрю ласковым взглядом на утомительную работу их челюстей, пережевывающих несчастья, на времяпрепровождение жвачных животных, вижу теперь только их рты — где же ваша душа? Но тут появляется дона Фелисидаде: Дорогая. Что-то случилось? или она по поводу Марсии? «Я на секунду», — говорит она мне, а то сейчас Салус придет накрывать на стол. Это одна из самых больших его забот, он очень внимателен к внутреннему распорядку, он должен накрыть на стол.
— Я на секунду, — говорит дона Фелисидаде, появляясь как суровое изваяние на пороге.
Но, дорогая, кажется я еще не сказал тебе, что однажды Марсия не внесла за меня месячную плату. Я вынужден был позвонить ей — Марсии.
— Марсия, дона Фелисидаде пришла ко мне спросить, почему ты не заплатила за этот месяц?
— Похоже, ты не знаешь моей жизни. Выскочило из головы: у меня столько забот и дел. Совершенно выскочило.
Но сейчас это было не то, дона Фелисидаде объяснила мне — мы вас перевели в другую комнату.
— Мы перевели вас в другую комнату, изолированную, только сейчас это стало возможно.
Меня перевели в другую комнату, взяли все мои вещи в охапку и перенесли в другую комнату, не сказав мне ни слова.
— А в вашей бывшей поместили другого, сеньора Пенедо, — сказала мне она. — Уже год, как семья настоятельно просила взять его, но у нас не было свободного места.
Дорогая Моника, как же много стариков, их бесконечно много. Так вот, в прежней моей комнате сеньор Пенедо, а моя новая — совершенно изолированная. Мне в ней хорошо, очень хорошо. Окно выходит во внутренний двор, где прохаживаются голуби и клюют хлебные крошки, потом взмывают в воздух, и я слежу за их полетом. Но однажды подумал, а вдруг никогда больше… Как тяжело думать, моя дорогая, будь что будет или как будет, так и будет, и никогда больше. Человек всегда стремится к совершенству, но постепенно. Все неизбежное делает нас бесполезными, это так. Человек стремится к совершенству, только чтобы не стремиться еще раз, это так. Мы хотим достичь предела, но потом, немного отдохнув, спрашиваем, а что теперь? А если никогда больше? Если никогда больше я не выйду отсюда? и я начал бредить, думать о разных вещах. Наш дом, воскресные утра. Утренний кофе в баре напротив. Поход в кино. И работа, которую я приносил из суда. И понедельник — день тяжелый, подобные глупости. И как-то сказал Марсии: разреши мне поехать к тебе домой. Я сказал абсурдную вещь, глупость, конечно. Но сказал. И тогда Марсия четко ответила:
— И не думай об этом. Знаешь, чего стоит возиться с пятью детьми и домом, в кагором они живут? Да и Педро очень непростой человек.