— Он вообще никем не был, если уж начистоту. Вы считаете, с такими данными легко выдать себя за того, кого стоит убить?
— Не знаю, — сказал я.
Я честно не знал. Может быть, приятель Хераскова Виктор не сам себя выдавал за кого-то. Может быть, его за кого-то слишком настойчиво принимали.
К. Р.
Иногда достаточно случайно выйти на Невский, чтобы увидеть собственную жену.
Она вышагивала, улыбаясь во весь рот, а рядом с ней шёл профессор — мой профессор, моё создание от глаз до пуговиц, моя несоглядаемая тайна и радость.
Ба! Здрассти! Я не подбежал к ним только потому, что реально остолбенел. Да нет, пустое: остолбенелый или живой, я никогда не выставлю себя на посмешище, по крайней мере, добровольно.
Сердце во мне горело, а ноги, запнувшись, продолжили вышагивать молодцом и даже лучше. Сердце горело, мелькали в мозгу «ну вот» и «мне крышка», и вместе с тем я чувствовал необыкновенный подъём сил. В такие минуты поэтические преувеличения типа «летать», «воспарить» и «ног не чуять» перестают быть поэтическими преувеличениями. Я именно летал, парил и не чуял, всё на краю бездны мрачной. Потому что у меня не было шансов против убийцы большого полёта. И потому что я был счастлив, горд, что убийца большого полёта займётся мной.
Знает ли он древнегреческий?
И Гриега
— В XXI веке, — говорит Доктор Гэ, опершись на вилы и отдуваясь, — все знают, что неонацизм — откровенное зло. С Путиным, коммунизмом или демократическими ценностями всегда возможна вторая точка зрения, и всегда найдётся народу побольше, чем горстка психопатов, чтобы эту вторую точку зрения представлять. Понимаешь? — Его свободная рука дрожит и хлопает по карманам в поисках сигарет. Которых там давно нет. — Уж лучше я буду на стороне откровенного зла, чем такого, которое сплошь и рядом успешно выдаёт себя за добро.
— Ну а настоящее-то добро? Оно себя выдаёт за что?
Мои руки тоже. Трясутся. Мне тоже. Хочется на что-то опереться. Навалиться всем телом на коммунизм или демократические ценности и перевести дыхание.
— Сколько раз мне повторять одно и то же? Гарик! Нет никакого настоящего добра. Есть только зло в ассортименте.
— А всё-таки ты с философского. У тебя академическая манера игнорировать то, что прямо под носом.
— И что у меня в данный момент под носом?
Мы зырим вокруг. Грязный снег уложен в сугробы, из труб ползут грязные на вид дымки. Трое охранников играют поодаль в снежки, но. Вместо того, чтобы делать их похожими на людей. Это ещё сильнее пугает. Как, например, пугает. Робот, наклонившийся погладить собаку.
— Ну, — говорю, — например, Киряга.
— Я не говорил, что все люди плохие. Но совершая свои хорошие поступки, они поневоле играют на руку тому или иному злу. — Он с неудовольствием смотрит на вилы. — В общем итоге.
— А для тебя сейчас важно, что там будет в общем итоге?
— Не важно. Ну и что? Общий итог это разве отменяет?
Я смотрю в небо. У неба, как ни странно. Хороший, чистый цвет. В нём есть что-то бесконечно покорное, мирное. Знающее, что не может помочь, но.
— Я выбрал самое отъявленное, самое отвратительное и очевидное зло, — упрямо говорит Доктор Гэ. — Такое, которое даже само не называет себя добром. Я считаю, что это честно. Ни у кого нет никаких иллюзий, у меня первого.
— Педофилы-убийцы будут поотъявленнее.
— Да, — соглашается Доктор Гэ. — Тут я просто не потянул. Педофил-убийца строит свою карьеру из поступков. Насилует и убивает детей — или убивает и насилует, как захочется. Для такого нужно призвание. А неонацистом достаточно себя объявить. Ну и одеться соответствующе.
— Так если ты объявишь себя педофилом-убийцей, никто, пожалуй, не станет вникать, убивал ты на самом деле или только объявлял. Повесят на суку за яйца.
— Вот именно.
— То есть яйцами на суку ты висеть не хочешь, но хочешь, чтобы зло думало, что ты на его стороне?
— Гарик, не персонифицируй. Зло не может думать или не думать, а если бы могло, не сочло бы себя в обиде. Потому что злом в приведённом примере будут не только мои яйца, но и руки тех, кто их откручивает, и сам сук тоже.
— Сук-то тут при чём?
— При том, что, поглядев на мои страдания, он сделает собственные выводы.
— Какие?
— Откуда мне знать, какие? О предназначении сучьев.
Тут я вижу подполковника, который. Идёт по тропинке поглядеть на наши страдания. Прёт, как сквозь страшный сон. Большое несчастье — попасть в страшные сны подполковника Лаврененко.
Даже Доктор Гэ в мгновение ока. Перестаёт быть неонацистом. И превращается в задроченного торчка.
— Где Кирягин, орлы?
Рапортую:
— Проводит мероприятия, содействующие охране личного состава от болезней, общих для человека и животных. Согласно плану ветеринарного обеспечения. Товарищ подполковник.
Тяжёлый взгляд Лаврененко с подозрением ощупывает нас, наши сапоги, вилы, сарай за нашими спинами. А чего? Я, что ли, виноват. Что девки хором разучивают устав гарнизонной службы. Хочешь не хочешь, а обогатишься.
— Контингент вы, Романов. Контингент, а не личный состав.
— Мы же несём все тяготы службы, — вякает Доктор Гэ. — Пора бы уж и повысить.
Подполковник скандализирован.
— Много ты знаешь о тяготах службы. Ты в карауле в сугробе стоял? В боевой выкладке бегал? На учениях -
— Знаем мы эти учения, — сдуру бубнит Доктор Гэ. — Генеральские дачи строить.
И он виновато на меня. Зыркает. Потому что за такую клевету на родную армию огребёт не только он сам. Но и те, кому посчастливилось. Стоять рядом.
Нас спасает новое. Действующее лицо. Девка, которую за параметры прозвали Булкой, а за характер — Поперечной. Чешет напрямик к нам. И говорит:
— Товарищ подполковник! Разрешите обратиться.
Какая-то часть мозга Лаврененко наотрез отказалась осмыслить присутствие девок на хуторе. Они вроде и были, но часть мозга продолжала. Докладывать, что их нет. То есть их обеспечили отдельным бараком, поставили на довольствие, выдали со склада чулки, БАДы и презервативы. Но это ничего не значило: факт их существования так и не был признан легитимным. И особенно наглядно девок не существовало в те минуты, когда они старались вести себя не как девки, а как личный состав.
— Ну?
— Когда нас будут приводить к присяге?
Подполковник Лаврененко, Лаврентий Палыч, видел в своей долгой жизни, вероятно, многое. Войну в Анголе мог он видеть? Легко. Мятежи и перевороты? Поставки туда-сюда оружия и специалистов — и то, как «туда» и «сюда» менялись местами. И превращённые в сугроб караулы. И генеральские дачи. Но никогда он не видел. Чтобы блядей приводили к присяге. И какая-то часть его мозга твёрдо знала, что не он будет тем первым. Кто это сделает.
— Никогда.
— Почему это? — озадаченно спрашивает Булка. Мне становится жаль её: кругленькую, румяную. — Какие же мы солдаты без присяги?
Многое в ответ изобразилось. На обвеянной ветрами Анголы морде. Вплоть даже до какой-то тени милосердия. И сказал подполковник так:
— Извини, но здесь нет знамени.
— А что, без знамени совсем нельзя?
— А чему ты будешь присягать?
— Родине, — говорит Булка. — Родина-то здесь есть?
Все мы машинально озираемся. О да, Родина есть. В небе, в снеге, под каждым пнём.
— Куда, — спрашиваю, — тебе торопиться?
— Я не тороплюсь, — объясняет Булка, — но мне нужен стимул. Чтобы, значит, если потом что случится, назад не повернуть. А если повернуть, то не сразу, а после мучительных раздумий. Какие бывают у нарушителей присяги.
— Но послушай, — оживляется Доктор Гэ. — Если ты допускаешь, что возможны какие-то эксклюзивные обстоятельства, которые могут заставить тебя нарушить присягу, так не надо её вообще давать. У Альфреда де Виньи целая книжка на эту тему написана. Вы же не думаете, — обращается он ко всем, — что теория неповиновения преступным приказам дело умов наших правозащитников? Об этом ещё наполеоновские офицеры думали.
— Да? — говорит подполковник. — И что они думали?
— Приказ есть приказ, — разводит руками Доктор Гэ. — Книжка Виньи так и называется: «Неволя и величие солдата». Не очень, конечно, нравственно превращать человека в слепое орудие. Но уж лучше, чем каждого прапора — в адвоката.
— Солдат выполняет приказ, — хмуро говорит Лаврененко, — а потом его извещают, что он негодяй. Военный человек не принадлежит самому себе. Только я взять в толк не могу, те-то брехуны кому принадлежат?
— Никому ещё не удалось примирить долг и совесть, — кивает Доктор Гэ. — А ты, — поворачивается он к Булке, — пока присяги не дала, сама можешь решать, какой приказ преступный, а какой — нет. Понимаешь, от чего отказываешься?
— В том и дело. Я не хочу решать это сама. Я не знаю, какой из них какой. И не хочу, чтобы меня заставляли знать. Как я буду служить, по-твоему, без присяги? На такой-то службе?