– Точно! – воскликнула княгиня и ударила себя ладошкой по лбу. – Как же я сразу-то не допёрла! Выходит, подарок нам сделали, не дождавшись, чтоб нормально помереть. Ну что ж, молодцы, Рубинштейны, решили на старости лет грехи свои многолетние искупить. Вот… загладили, стало быть.
Дальше слушать бабушкин вздор Лёка не захотел, тем более ночью. Его ждали Катя и Гарька.
– В общем, я пошёл, дальше ты сама, бабуль. – сказал ей. – Вызывайте кого надо, отца буди, если хочешь, не знаю я. – Развернулся и пошёл к себе, забыв про малую нужду.
Анастасия Григорьевна, глазами проводив внука, подошла к эркеру и выглянула во двор. Какое-то время ей нужно было побыть одной. Поразмышлять, прикидывая варианты. На сердце было не то чтоб полностью счастливо, но определённо приятная истома, зародясь где-то в районе печени, уже медленно поднималась в сторону крепкой не по возрасту груди, согревая по пути всё близлежащее, без разборок и уточнений.
«Новая жизнь грядёт, – думала княгиня, – для всех нас. Для семьи. Даже для Катьки этой грядёт. Теперь всё станет по-другому. Перегородку сломим обратно, у каждого будет приятный простор, и даже слабого следа любого чужого духа в доме не останется».
За окном был ветреный март 1974-го. Палисадник с золотыми шарами, так хорошо просматриваемый именно отсюда, начинал потихоньку оттаивать. В этот предутренний час его было видно неважно, не хватало заоконного света, чтобы рассмотреть пожухлые стебли давно увядших прошлогодних цветов, так и не сгоревших за зиму под кислым московским снегом. Зато отсюда же, через этот пространный эркер, неплохо просматривался кусок слабо освещённой Каляевской улицы, по которой вскоре должны были покатить первые троллейбусы. Она их не любила, рогатых, поскольку презирала всякую людскую толкотню; княгиня всему предпочитала вольное метро, особенно если зайти с родной «Новослободской» с её мозаичными разноцветными стекляшками, вечно радовавшими глаз, напоминая, что теперь она самая настоящая москвичка, а не какая-то заштатная бухгалтерша, из чьего утлого кабинетика, что слева, что справа от шкафа, набитого пыльными бухотчётами, одиноко торчат унылые терриконики, насыпанные из пустой, никому не потребной породы. Постояв ещё с полминутки, Анастасия Григорьевна решила идти досыпать, оставив всё как есть на тот случай, чтобы, не дай бог, власть не подумала чего лишнего, когда поутру объявится на Каляевке, чтоб осматривать, описывать и докапываться до истины, ловя её, жиличку Грузинову, на всевозможных неувязках.
Утром к этой более чем странной истории подключился Моисей Наумович. Вера, узнав о радостной беде, неопределённо хмыкнула и, не сказав каких-либо внятных слов, отбыла открывать гастроном. Никто так и не успел понять толком, что было у неё на уме. Катя, когда утром Лёка ещё в постели рассказал ей о своём ночном обнаружении, расплакалась и плакала долго и горько, размазывая слёзы по щекам и время от времени утыкаясь носом в подушку. Стариков было жалко невыносимо. Она вообще была такой, он ведь знал, – настоящая актриса, но не по роли, а по самой сути.
Чуть позже Моисей Наумович отзвонил на кафедру, сказав, что опоздает. Хорошо, лекций не пришлось на эти часы. Милиционеры, что явились вскоре после звонка Дворкина, вместе с не проспавшимся как надо криминалистом, покрутились больше для вида, после чего составили акт и, опечатав комнату, ушли. Тела Рубинштейнов увезли сразу после осмотра, незадолго до их ухода. Они же и вызвали труповозку. А ещё спросили, кто родня и где она есть.
– Одинокие они, – пояснил милиции Дворкин, – двадцать один год тут прожили, мы бы знали, если б кто у них был.
– Ну так получается, вы единственные подозреваемые и есть, – криво улыбнулся участковый. – Самое оно теперь расширяться, когда ближайшие соперники куда подальше перебрались. – И кивнул на потолок.
– Полагаете, на самом деле самоубийство? – участливо справился Дворкин. – Хотя мне кажется, не так чтобы и болели. По крайней мере, мы не замечали.
– А чего тут думать? – пожал плечами участковый. – Вон, – махнул он листком бумаги, – на комоде было. Сами ж и написали, что потраву приняли. Осталось ангидрид этот, что скушали, в желудке ихнем определить, и всё, в упокой. Жить устали – чего там лишнего размышлять.
– Разрешите? – Моисей вежливо протянул руку, прося листок. Тот, хмыкнув, протянул. Дворкин опустил в него глаза и быстро пробежал строки, написанные жёстким мужским почерком с твёрдым правым наклоном букв одна к одной.
«Уважаемые следователи!
Мы, Рубинштейн Девора Ефимовна и Рубинштейн Ицхак Миронович, просим в нашей смерти никого не винить. Накануне мы приняли нембутал, и это было наше добровольное решение. Мы полагаем, что такой наш поступок ни органы дознания, ни кого-либо ещё никоим образом не заинтересует, поскольку никакого беспокойства с нашим уходом ни для кого не возникнет.
В верхнем ящике комода вы найдёте деньги, отложенные на похороны; место погребения значения не имеет. Просим лишь, если это возможно, сделать так, чтобы комната непременно перешла к семье наших соседей, семейству Дворкиных и Грузиновых. Они хорошие и достойные люди и заслужили возврата площади в их полное владение.
И последнее. В нижнем ящике комода лежит папка, перевязанная красной тесьмой. Это ноты, написанные рукой великого Ференца Листа. Для нас они были драгоценностью начиная с того дня, как стали собственностью. Просим уполномоченного сотрудника органов передать их в семью Дворкиных в качестве наследства новорожденному мальчику. Кажется, его зовут Гарольд. Однако точно не знаем, не уверены.
Это всё. Просим всех простить нас за причинённые неудобства, и особенно наших соседей.
Рубинштейн И. М., Рубинштейн Д. Е.»
Далее следовали росписи, две. Моисей оторвал глаза от посмертной бумаги, протянул участковому.
– А ноты после заберёте, когда исполкомовские придут, – пояснил тот, предвидя вопрос соседа усопших, – может, даже завтра. – И хмыкнул про своё: – Они это уважают, когда площадь открывается, ничья. Вы с ними… того, пошепчитесь, мой вам совет, у вас же прибавление в семействе, так что, может, и срастётся, если нормально подогреть кого надо.
– Постойте, а как же установленный порядок? – нахмурился Дворкин. – Нам же теперь законным образом отойти должно, у нас ведь первоочередное право, как у нуждающихся соседей. К тому же я, как доктор наук, имею право на дополнительные двадцать метров.
– Ну вот и скажете им про всё такое, – согласно кивнул милиционер, – я а пойду, дел невпроворот, хоть самому ложись да подыхай с этими всеми заботами. Одно слово – население, каждый только о своём, а об моём дела никому им нет. Я вон сам в подвале какой год сижу, и детей двое дошкольных, и болеют, понимаешь, не хуже других. А тут у вас – чисто рай, товарищ доктор наук. А ещё про закон толкуете. Мне б ваши метры, я по нотам этого Ференца только б и лупил себе припеваючи, горя б не знал, тренькал себе да жизни бы радовался. А тут… – Он протянул Дворкину руку, и тот уважительно пожал её. – Э-э… ладно, всё… Забудьте. – И отдал честь. – Счастливого новоселья!
Было неловко. Но точно так же было и не до любой неловкости. Он понял – фокус сбивало письмо, всё ещё не дававшее мыслям собраться в нужную кучку и определить порядок дальнейших действий. То, что соседи были людьми не простыми, Моисей знал всегда. Чувствовал, видно, неким специально отведённым для этого органом. Вероятно, именно это обстоятельство отчасти и раздражало его. С одной стороны, из-за того, что оба все годы игнорировали лично его, не находя в нём, судя по всему, схожих молекул, а с другой, они же не могли не понимать, принадлежа к интеллигентному сословию, насколько сами же ущемили интересы его семьи, въехав на отнятые у неё метры. Ясное дело, не сами отнимали, не по собственной прихоти вселялись. Но могли же хотя бы невольно покаяться, между делом соболезнования принести, дать понять, что сами такие, что хорошо понимают их чувства и всё такое. Нет, ничего такого не было. Жили, не желая замечать вокруг себя ничьего нервического устройства, прятались в своей тихушной берлоге, будто подземные насекомые, и ни на что не реагировали. Если подумать – тоже своего рода многолетняя психическая атака. А за ноты спасибо, конечно, искренне. Возможно, когда-нибудь и пригодятся они Гарьке. Он когда спустя пару дней рассказал о них Вере, так та от негодования даже глаза в небо увела. Хмыкнула:
– Да пусть подотрутся нотами своими! Разжалобить под конец решили! Вот сами пусть теперь по нотам тем и играют на своих же поминках. А мы уж как-нибудь без их подачки обойдёмся.
– Ты не поняла, Верочка, – мягко поправил он жену, – если это на самом деле Лист, то это раритет, редкость, часть уникального наследия мировой музыкальной культуры. А кроме того, думаю ещё, что это большие деньги. Очень и очень немалые.