После Алексин долго подтрунивал: «Почему не носишь нашивку о ранении?» В молодости все быстро заживает, и две дырочки зажили как на собаке. Сегодня обязательно бы вкатили уколы от бешенства…
Ах, как трудно было сказать Вале о Петро. Никто не взял это на себя. Это выпало на долю Зинаиды Николаевны. У нее души и материнских слов для всех хватало…
Через месяц Валя с Петрушей уехала к матери Петро. Через полгода она к нам вернулась, не могла там оставаться, ибо маленький Петро умер… Она знала, что это горе ей помогут превозмочь понимающие ее медсанбатовцы…
Сейчас Валя живет на Сахалине. Муж ее — ветеран нашей дивизии. У них сын и дочь. Валя давно в звании бабушки. Работает, общественница и даже поет в хоре… А на рейхстаге есть ее подпись. Говорят, несколько лет назад по этой подписи ее искали и нашли…
Так и шла наша молодая жизнь в работе в лесах и болотах Волховского фронта… Особенно трудно, когда много стоишь на даче наркоза. Тупеешь. Спать и без паров наркоза смертельно хочется. Усыпишь раненого, и голова твоя клонится на подушку рядом с головой усыпленного… Через какое-то время врач толкнет локтем: «Добавь немного, а то зашевелился». Поднимешь туманную свою голову и видишь все то же: кровь, раны, смерть, ампутированные конечности, видишь таких же до предела уставших медиков, и не получается поверить, представить, что где-то сейчас есть люди, которые спят на кровати всю ночь, что где-то не пахнет кровью, гангреной…
Лето, осень, зима, весна… все то же, с некоторыми нюансами: переезд, пеший переход на новое место, перерывы в поступлении раненых, бодрая шутка товарищей…
Волховский фронт. Леса, болота, комары, мошкара, бездорожье. А. А. Вишневский вспоминает, что в конце 1943 года ему попалась какая-то книжка, в которой сами немцы отмечают, что Волховский фронт они считали для себя трудным и что побывавшие на этом фронте немцы приобретали особый отпечаток: неразговорчивость, суровость, мрачность. У них даже была введена какая-то нашивка за пребывание на этом фронте. Они говорили: «Лучше десять Севастополей, чем это…»
Зимой 1942/43 года недалеко от МСБ был сбит немецкий самолет. Летчик выбросился с парашютом, и его взяли в плен. Рассказывали, что он свирепо сопротивлялся и даже, когда был обезоружен, продолжал брыкаться, и, когда его поволокли, он одному красноармейцу почти что откусил… ухо.
Мы бегали (свободные от дежурств) посмотреть на немца (раньше не доводилось)… В дощатом домике на чурбаках сидели немец-летчик и охранявшие его, ждали то ли машину, то ли какое-то начальство.
Волевое лицо ходило ходуном от злобы (не от страха за свою жизнь!). Когда мы, девчонки, появились, он с любопытством стал нас разглядывать. Одет он был в добротный комбинезон с застежками-молниями и со множеством карманов, кармашков. Комбинезон в нескольких местах порван, и в дыры виднеется шерстяное белье. Он не ранен, только синяки, царапины.
Он даже заговорил. Один из присутствующих знал немецкий язык. Немец интересуется, чем занимаются медхен на фронте, какая наша миссия и надеемся ли мы выбраться из болот, куда его армия нас загнала.
Переводчик ему объяснил, что у медхен «в плане дойти до Берлина!». Немец спросил, указывая на меня, где мой дом. Услышав «Ленинград!», злорадно что-то забормотал. Офицер перевел нам: «О! Ленинград! Я вчера там был… твой дом капут! Бомба! Ферштейн? Немецкая армия получает салат зеленый, а у вас — пшено… До Берлина далеко… не дойдешь…»
Я попросила перевести ему, что по улицам Ленинграда ему не ходить, а я в Берлине буду… и спросила, зачем он пришел к нам.
Больше он не разговаривал. А когда пришла машина, чтобы увезти его в штаб армии, немец, выходя из домика, оглядел нас тяжелым взглядом и вдруг снял с руки часы и протянул их нам с какими-то словами. Переводчик перевел, что немец удивлен нашей наивности и слепой вере в победу… Назвал свой адрес в Берлине и добавил: если эти часы вернутся в его дом, спор будет окончен не в его пользу.
Часы эти — швейцарская «Омега» — очень пригодились в операционной (я носила их в нагрудном кармашке халата, приколотые булавкой, и все спрашивали у меня о времени). Но однажды часы исчезли.
Их украл раненый: пока я накладывала ему шину на левую руку (он сидел на столе), он правой отстегнул булавку и вынул часы. Прошло двое суток после пропажи часов (мы за это время перевернули все, что можно, и не нашли), меня позвали к машинам, в которые грузили раненых на эвакуацию. Один из раненых протянул мне часы и объяснил свой поступок так: «Я решил проверить свои бывшие способности… Я карманник. Я убедился, что опыт не утрачен. Часы хорошие, трофейные. Наверно, хахаль тебе подарил? Возьми! У меня свои есть — не хуже».
Ампутации… Скольких война сделала безрукими, безногими… Многие раненые не давали согласия на ампутацию.
— Тебе бы только оттяпать! Лечи! — зло выговаривали они хирургу.
Что значит лечить гангрену? Врач разрезает мягкие ткани до кости, на «ленты», отслаивает их от кости, чтобы дать доступ воздуху, но знает, что гангрена все равно поползет выше, и разъясняет раненому:
— Через час краснота, синева, пузыри дойдут до голени, и речь пойдет об ампутации не стопы (только стопы!), а выше…
— Не дам отнимать ногу! Лечи! Куда же я без ноги…
Врач уговаривает:
— Пойми, неразумная голова, что счастливо отделался. Жив! Будет протез, и ты годен для любой работы в тылу. Без стопы легче, чем без ноги от коленного сустава.
Не верит бедолага. Не соглашается… Врач продолжает полосовать ткани, применять лекарства… Проходит время, и гангрена переползла через коленный сустав. Раненый бледный, покрыт потом, слабеет…
Последний довод врача, вид ноги убеждают больного.
— Когда гангрена подойдет к тазобедренному суставу, останется только отчленить ногу в тазобедренном суставе, иначе пойдет на брюшину… и смерть.
И вместо стопы — ампутация на середине бедра…
А без согласия больного будто бы нельзя ампутировать. Не знаю, нигде сама не читала этого правила… и всегда тихонько врачу шептала: давно бы оглушили наркозом и отняли бы стопу…
При большом потоке раненых не всегда хватало консервированной крови. А как она бывала необходима, даже сто — двести граммов крови оживляли раненого, светлели уже посиневшие ногти и губы, открывались почти угасшие глаза. Каждый из нас знал свою группу крови, и мы нередко спасали раненых своей кровью, из вены — в вену… Лежишь и видишь, как твоя кровь восстанавливает дыхание больного, затрепетали его веки, и врач уже может приступить к операции.
Переливая консервированную кровь, всегда приговариваешь: «Все сейчас будет нормально, потерпи. Вот теперь в тебе будет кровушка донора из Вольска, зовут ее Дарья Ивановна…»
А раненый спрашивает:
— Сестра! А на колбе не обозначено, какой характер у Дарьи Ивановны? Вдруг она злыдня горластая, и лишусь я своего ангельского характера… А еще не сказано там — замужняя она аль одинокая. А то бы адресок не мешало переписать…
— Нет, таких данных не обозначено. Не волнуйся! Для фронта кровь дают только хорошие женщины, — успокаивала сестра.
Зима, весна, лето, осень…
Трудно ранней весной и осенью. Бездорожье, болотная сырость, месиво на дорогах. Дожди.
Летом приятно — на лугу ромашки, кузнечики стрекочут. Но летом больше гангрен. Иногда долго находится раненый под солнцем на поле боя. Инфекция. Не всегда удается санитарам на передовой быстро найти раненого, вытащить из-под обстрела.
Зимой в лагере мы делали аллейку (главную дорогу), елками обсаживали. Выйдешь из палатки глотнуть воздуха и залюбуешься: белый пушистый снег на елках, в ночной тишине слышна с передовой стрельба, в небе летают… осветительные ракеты.
А в операционной — молоденький солдатик, израненный как решето. В сознании. Все, что в силах врачей, сделано, но мы знаем, что он умрет… Он не стонет, ничего не просит… Он — поет: «На позицию девушка провожала бойца…» До конца допел песню. Последний куплет проговорил шепотом: «Не померкнет без времени золотой огонек…» — вздохнул и умер…
…В палату внесли лейтенанта. Богатырь. Хирург Лукьянова осмотрела и пошла совещаться с другим врачом. У лейтенанта пуля в сердце… Такая операция, если даже она помогла бы ему, в условиях МСБ не делалась. Это первый случай. Лукьянова (опытный хирург, ученица С. Юдина, начинала у него еще медсестрой) решила оперировать, допуская счастливый случай (вдруг пуля только коснулась сердца, не повредив жизненно важные участки, сосуды…).
Вскрыла, извлекла пулю, но сказала нам, что он не жилец. И его поручили мне: не отходить, следить, чтобы не свалился со стола, так как может наступить возбужденное состояние; обтирать пот, ласково успокаивать, вселять надежду…
Он жил два часа… все время разговаривал со мной, держал мою руку… А потом вдруг сказал спокойным голосом: «Сестричка! Ведь я умираю…»