— Я не могу ждать! — воскликнула Гаргамелла, тараща на Никифора свои необыкновенные глаза. Ее голос звенел и серебрился. — Я не умею ждать! Когда ждешь, надо чем-то заниматься, а у меня от ожидания возникает скука. Я лежу, словно сонная выдра, и ничего уж не хочу… — она отвернулась от Никифора, задев подолом платья гитарные струны.
— Дзынь, — снова отозвались они.
Руки девицы Арманьяк повисли плетьми. Голубые волосы повисли — она увяла, словно цветок, уставший от солнца.
— Хрю-хрю, — взрыднул Никифор. — Не рвите же мне сердца! Займитесь же чем-нибудь! Претворите в жизнь что-то свое! Особенное! Воспитайте вундеркинда, совершите подвиг!
Гаргамелла вскочила и воздела руки к потолку:
— О! Ведь моя любовь к детям — и есть подвиг. Я вкладываю в малышей самое лучшее, но не знаю, взрастет ли из семян знаний пышное дерево, усыпанное плодами и плюшками. Сомнения терзают меня! Может статься, милые детки не слышат меня! Мой голос кажется им фальшивым! Я пробую открыть им новые горизонты прекрасного, но они — кто знает? — видят меня всего лишь лягушкой на болоте, которая поет свою лягушачью песню, а думает, что у нее колоратурное сопрано?
— Вы прекрасны! Поверьте мне! — закричал Никифор, хватая девицу за руку и прижимая ее к своей груди.
— Как знать, — отвечала девица Арманьяк. Она качала головой, но руки от чужой груди не отнимала. — Если они видят меня лягушкой, а не белым лебедем, то как же я смогу приблизиться к исполнению своего замысла?! — крошка-страдалица уже не кричала, а будто стонала. — Ах! Я хочу заронить яйцо любви, согреть его, за него взволноваться и увидеть, как вылупляется что-то большое и настоящее.
— Зачем вам быть лебедем? Будьте же собой? Вы неподражаемы, восхитительны! Вы полны достоинств! Вы человеческий лебедь! А если и нет, то что ж с того? Ведь не одни лишь лебеди откладывают яйца!
— Кто ж еще? — пылко спросила Гаргамелла.
— Многие, — заверил влюбленный чудак. Он вскинул ружье и принялся беззвучно палить по воображаемым мишеням, приговаривая. — Гуси! Пах! Куропатки! Бум! Ехидны и утконосы! Ба-бах! Глисты-аскариды! Тра-та-та! Они откладывают! Они именно откладывают! И в долгий ящик, и на черный день, и просто на завтра…
— Ах, — всплеснула руками крошечная женщина, заворожено глядя в неведомую даль, где-то над Майкиной головой, где ружье Никифора производило неведомые разрушения. — Какие они молодцы! Птицы! Звери! Звероящеры! Они стараются! Они стремятся! Может быть, им удастся заронить яйцо любви! — на лице ее был написан восторг.
— Мне хотелось бы верить, — опустив ружье, произнес Никифор. — Но знать бы наверняка, способны ли они к любви… Ведь они не люди. У них ведь нет мозгов…
Теперь уж Гаргамелла загорячилась. Она схватила гитару и принялась колотить ею об пол. Струны звенели и рвались, а героическая куколка говорила возвышенно и прекрасно:
— Разве любовь проистекает из мозгов? Разве в голове хранится это возвышенное чувство?! Тогда почему так мало любви в научных журналах и книгах по истории человечества? Почему?
— Дзынь! Брынь! — разрушаясь, жаловалась гитара.
— Нет, мой милый друг, вы не правы, — вскрикивала Гаргамелла. — От мозгов есть польза покорению мира. Но яйцу любви холодно в неоглядном пространстве. Ему нужна нежность, теплота и забота. Его надо согревать, иначе получится не яйцо любви, а всего лишь песчинка в пустом бассейне.
В руках девицы Арманьяк остался один лишь гитарный гриф, а сцена была усыпана фанерными обломками.
— Но ведь песчинка может стать жемчужиной, — сказал Никифор, с восхищением наблюдавший за сценическим буйством. — Из крошечной серенькой частички способно народиться новое чудо.
Гаргамелла одарила Никифора долгим многозначительным взглядом. Майка едва не вскочила со своего места, чтобы прокричать: «Да! Точно! Жемчуга рождаются из песка! А песок из камня! Я своими глазами видела! Там, на берегу озера!».
Но крошечная женщина уже раскинула руки и, словно только что пробудившись, потянулась изо всех сил.
— Я согласна! — счастливо проговорила она. — Пусть это будет не яйцо любви, а всего лишь песчинка! Пускай! Тогда мы станем свидетелями тайного таинства. Мы увидим, как серость превращается в шелковистый жемчуг.
— Божество! — произнес Никифор. — Богиня любви Афродитка!
Он грохнулся перед Гаргамеллой на колени и молитвенно сложил руки. Рисованные сады зашевелились, кажется готовые обдать все вокруг сладким дурманом.
Ситцевая завеса пала.
Девочка осталась с носом. «Хрю-хрю», — чувствительно шмыгал он.
Майкин дух был захвачен не на шутку.
Как в тумане девочка покинула зал. Пошла, не понимая, куда идет, зачем…
Ей хотелось побыть одной. Совсем одной, как той самой песчинке, которая собирается стать жемчугом.
В ушах еще звучали стенания девицы Арманьяк. Гаргамелла была прекрасна, и Никифор был прекрасен, и все было прекрасно так, что Майке хотелось обнять весь этот мир и сказать ему, что она его очень-очень любит.
Но девочка просто шла. Она шла осторожно, боясь расплескать новое чувство.
Дорогу ей перегородил согбенный старик. Его голову покрывала соломенная шляпа-канотье, он был одет в грязноватую рубаху с галстуком-шнурком под тощей жилистой шеей, а в руке держал кривую деревянную трость.
Точнее, трость держала старика. Опираясь на палочку, он горбился посередине пустынного, гулкого коридора и глядел в пол. Будто поджидал кого.
Если бы девочка не была до краев полна искусством, то она, конечно, осторожно обошла бы пожилого человека: так уж тяжко дедушка наваливался на свою палочку — ткни и посыплется. Но за недетскими переживаниями четвероклассница проглядела постороннего и едва не отдавила ему ногу.
— Простите! — отступая, сказала Майка.
Тот взвился, словно выпущенная на волю пружина, и пихнул Майку так, что она, отлетев, больно ударилась об стену.
— Ходят тут всякие, — заскрипел старик, замахиваясь на ребенка тростью.
Синий туман, в котором школьница пребывала неизвестно сколько, разметало без остатка. Она испугалась — судьба еще не сталкивала ее с драчливыми стариками.
— Чего гляделки пучишь? Сюда иди! К ноге!
Старик смотрел на Майку пристально и недобро — казалось, ее форменное платье скрипит от его шершавого взгляда.
Прежде девочка знала, что взгляды бывают тяжелыми. Но сейчас она впервые ощутила, что они могут и пахнуть. Дед распространял вокруг себя что-то болотисто-затхлое. Не чужое даже, а лишнее.
Будь девочка повзрослей, то назвала бы его зеленой тоской, или бурой ненавистью, но, дожив до десяти лет, она еще не была знакома с такими сложными чувствами.
— Из-за тебя что ль сыр-бор? — спросил старик. — Чего шлындраешь? Дел нет? Ленишься-поди, уроков не учишь.
— Что вы, дедушка, я учу, — сказала Майка, с опаской приблизившись к нему.
— Врешь, не учишь. Шустра больно для отличницы. Егозишь, вертишься, ворон считаешь, записки строчишь. Ну?! Правду, говорю или как?
Под его въедливым взглядом она едва не запищала: «Да, дедушка, конечно, вы правы, а как же иначе».
— Наполовину правда, наполовину нет, — ответила Майка, стараясь произносить слова твердо и непреклонно, но ее голос задрожал.
Как трудно все-таки быть честной!
— Я и говорю, больно шустра, да на язык бойка не в меру, — отчитал ее старик. — Ну, давай, веди меня.
— Куда?
— Вперед. Вначале до гардеробу, где моя непростая служба располагается, там возьмешь пальтушку с горжеточкой хорьковой, потом до халупы доведешь, пожрать мне сваришь, черепки помоешь, ковры выбьешь, крупу переберешь, пока я спать буду, а к вечеру налепишь коклет, чтоб зубам моим было чего куснуть. Поняла меня? — дед постучал палкой об пол.
— Извините, у меня дела, я не могу… — начала оправдываться Майка.
— Сухолапка мокроносая?! — старик снова разгневался. — Не тебе решать, чего могешь, а чего нет. От горшка два вершка, а уже занозы строит! Ну-ка, делай, чего говорю!
В его словах было что-то неправильное, но девочка не могла сказать что.
Майке было душно рядом с ним, чего рядом с другими стариками и старухами она не испытывала. Вот та же бабка! Стара по названию, но от нее наоборот разные просторы открывались. У Майки порой голова кружилась, когда та рассказывала новые вещи, которые почему-то обязательно надо было знать.
Сейчас был другой случай. Старик наступал на ребенка, топотал клюкой и, казалось, сделай Майка хоть один-единственный шаг ему навстречу, как он схватит ее за руку и навсегда утащит на свое бурое, тухлое дно.
— Если хотите, я провожу вас до гардероба и помогу одеться, — предложила Майка.
Четвероклассница пыталась хорохориться, но голос ее все равно звучал виновато. Неприятно было отказывать пожилому человеку. Он же не виноват, что уже давно не веселый божий одуванчик, а целый Обдуван — настырный, злой и облетевший.