Четвероклассница пыталась хорохориться, но голос ее все равно звучал виновато. Неприятно было отказывать пожилому человеку. Он же не виноват, что уже давно не веселый божий одуванчик, а целый Обдуван — настырный, злой и облетевший.
Так Майка его и назвала. Обдуван Божий.
— Не пойдешь? — старик тяжко смотрел на ребенка.
— Не могу.
Она хотела объяснить подробней, почему не может, но лишь испуганно отшатнулась.
Майке показалось, что перед ее глазами жахнула огненная вспышка: так на торфяных болотах иногда взрывается газ.
— Пожалеешь, — пообещал старик и на удивление резво засеменил прочь.
Майка терзалась. У коридора имелось всего два направления: или туда, или сюда. Идти по следам Обдувана она не хотела, а другая сторона коридора заканчивалась глухой стеной.
— Оп-ля! — воскликнул Никифор, снова слепляясь буквально из ничего. — Кого ждем, корявка? Автобус? Троллейбус? Такси?
— Трамвай, — буркнула Майка.
— Так поехали, — он взмахнул рукой.
Майка очутилась на задней площадке старомодного трамвайчика с поручнями из желтого металла и пухлыми сиденьями из темно-красной кожи. Откуда-то девочка знала, что трамвай носит ласковое имя «Нюшик».
Он двигался без рельсов внизу, без проводов наверху и даже без водителя в кабинке. «Нюшик» ехал так, как иные жили. Вперед, сам собой, без затей и поражений. Может, и не лучшая участь, зато уж точно не худшая.
— Нравится? — спросил Никифор.
Он ждал похвалы.
В другой раз Майка ответила бы безоговорочным согласием. Но после встречи с Обдуваном настроение ее заметно поувяло. Она неопределенно кивнула.
— Чего скуксилась?
— Так, просто, — Майке хотелось поделиться, но она боялась расплакаться.
Ясных причин для слез не было и от того Майке делалось еще горше.
— Зря, — сказал чудак-директор, — цени момент. Не каждый день желания сбываются по одному лишь зову.
— Так, я ценю…
За трамвайным окном плыла осень. Она была необычайно правдоподобной: редко из трамвая можно увидеть столь исчерпывающую картину стылого ноябрьского утра — здесь было и низкое свинцовое небо, и голые деревья, и облачка птиц над ними, и тусклый ковер из жухлых листьев, ждущих снега, как избавления…
Тоска.
«Нюшик» двигался бесшумно, словно парусник по морским волнам. Девочке показалось даже, что она слышит крики чаек.
Это был ненастоящий трамвайчик. И мир за окном тоже был придуманный.
Девочка опять спала с открытыми глазами.
— Все неправда. Вы меня разыгрываете, — сказала Майка, глядя на удручающий пейзаж, неспешно проплывающий мимо.
— Разве плохо? — спросил Никифор. — Зачем грустить, если можно радоваться? Зачем плакать, если можно смеяться? — и договорил уже шепотом. — Пчелы счастья слетаются на мед, а не на уксус.
Майка лишь покачала головой. Какие пчелы осенью… Да еще такой поздней, что пора бы в спячку… Нет, осень, пусть даже выдуманная, не вызывала у Майки радости. Она была весенней девочкой и всем месяцам предпочитала свой собственный — суматошный, яркий и свежий май.
— Так у вас все просто, — сказала она.
— Поверь, корявка, все просто в жизни, если умеешь с ней обращаться.
— А вы умеете?
— Пытаюсь. Стремлюсь и тебе советую. Посмотри, какое чудо вокруг: море плещется, чайки летают, белоснежные яхты идут своим чередом…
Майка посмотрела в окно, но там все было прежним. И деревья, и листва, и небо, и птицы. Ну, может, чуть более стылым…
— А у меня осень…
Никифор и Майка грезили одновременно, но видели его каждый по-своему.
— Ах-да, мы же в трамвае, — спохватился провожатый. — Прости, забылся!
Но было поздно: тусклая осень перед глазами девочки потекла, будто рисунок на стекле смывал дождь. Столкнувшись, иллюзии взрослого и ребенка опали. Они вновь оказались в пустынном коридоре.
— Я понимаю тебя, — произнес директор Пан. Он был серьезен. — Трудно нести дар…
— Он тяжелый? — спросила Майка, представив на своих плечах неснимаемые гири.
— Он слишком легкий. В том и заключается его тяжесть. Обманчиво легкая тяжесть, — сказал лысый чудак.
— Разве так бывает?
— Тебе жаль трамвайчика, в котором ты только что прокатилась?
— Зачем мне его жалеть? — удивилась Майка. — Он ведь неправда.
— Как знать, — произнес директор. — А представь, что о поездке на «Нюрке»…
— «Нюшике», — поправила она.
— …на трамвае, — на свой лад продолжил Никифор, — тебе пришлось много и долго мечтать?! Может, ты всю предыдущую жизнь жаждала прокатиться на трамвае?! Что бы ты сказала тогда?
— Не знаю. Наверное, мне было бы очень жаль, что все так быстро закончилось.
— Почему же тебе сейчас не жаль? — Никифор испытующе глядел на Майку.
— Нет, мне очень понравилось, — заверила вежливая девочка.
— Странно, если бы тебе не понравилась собственная иллюзия, — сказал директор. — Тяжесть дара в том, что он не имеет цены. Дар бесценен — он дается от рождения и никто не знает, почему и за что. Он — как и умение дышать — просто с тобой. И кажется, что так будет всегда, ведь мы же не можем разучиться дышать, правда?
Директор Пан говорил торжественно и важно. Он открывал девочке какие-то нужные истины, а Майка вдруг вспомнила шутку про ежика, который забыл, как дышать, и умер.
— А ведь дар может уйти, — рассказывал Никифор. — От этого не умирают, нет, но счастливей тоже не становятся. Дар исчезает, как золотой песок — он просыпается между пальцев.
— Почему он может уйти?
— Дар нельзя растрачивать на сиюминутные прихоти. Он не сочетается с частным маленьким довольством. Получается, как говорят наши иностранные друзья, «системный конфликт». Дар, использованный не по назначению, меняет свой состав. Понемногу, исподволь, сначала и не заметишь…
— Так уж и не заметишь?
— Посмотри, — сказал Никифор, указывая Майке под ноги. — Ты видишь?!
Кроме своих туфель и плашек старого паркета, она ничего не заметила.
— И я не вижу, — сказал Никифор. — Ты растешь на моих глазах, а я не замечаю. Но вот встретимся мы, положим, через 24 дня, 4 часа и 35 минут и я скажу себе: «Батюшки! Как она выросла! Как изменилась! А как похорошела!».
Майка зарозовела от смущения.
— Иногда мы не замечаем перемен, но это не мешает им случаться. Плохим и хорошим, — говорил Никифор. — А дароносец — тоже человек и ничто человеческое ему не чуждо. Он может ошибаться, идти по неверной дорожке, соблазняться и мучаться разочарованием. Он может разучиться слышать свой талант, обманываться и обманывать, и однажды оказаться в тупике. Представь, ты еще есть, а твой талант уже кончился…
…Фигура Никифора зарябила, раздробилась на песчинки, которые тут же сдул ветер, а его голос истоньшился в веревочку, которая на глазах расплелась на совсем тонкие нити.
Майка снова грезила наяву.
Перед ее внутренним взором нити задвигались в особенном танце, сплетаясь в сеточку с мелкими ячейками, которые заволновались, воспряли, затем опали — и стали наполняться цветами.
Перед Майкой проявилась слабоосвещенная комнатка с полукруглыми сводами и узеньким оконцем. Старый телевизор на колченогом столе, тумбочка с ночником в виде Останкинской телебашни, к лампочке под потолком приделаны металлические рыбки на тонких лесочках, на стене коврик с лебедями, под ним узкая кроватка с железным спинками, на полу половичок — вот и вся обстановка.
На кроватке под бурым одеяльцем лежал келейный обитатель. Божий Обдуван.
Между небом и землей: Нежить
Он любил мир. А мир любил его. И запросто делился с ним всем, что имел.
Мир отдавал ему себя, волнуя его, вынуждая его кричать, из конца в конец терзая его иссохшее тело. Мир не давал ему спать, но именно там, на одиноком ложе, тогда, в кромешной тьме, он любил мир — с отчаянной яростью, с неистовством существа, которое пришло, чтобы порвать суть мира, вырвать, выгрызть зубами то, что не было заметно им, другим, простым и смертным, которые спали с миром, пока он им страдал.
Перебирая впечатления ушедшего дня, он скрипел этим миром, он переваривал его трудно, натужно, с усилием, от которого в комок сбивалось одеяло, дыбилась подушка, а под потолком звенели металлические рыбки на тонких веревочках — они позвякивали от каждого неосторожного вздоха. Рыбки кружили свой бесконечный хоровод, пока он кружился в кутерьме лиц, предметов, шумов и запахов. Обливаясь потом, иногда горячим, иногда ледяным, он заново вызывал впечатления прожитого дня… Каждая мелочь, застрявшая в его памяти, заслуживала того, чтобы осмотреть ее, обнюхать, облизать, распотрошить, а затем — сожрать, давясь слюной, утробно ворча, наслаждаясь. Каждый новый день был полнее и полноценнее предыдущего — ему снова недодали, его опять обнесли, не позвали, обидели. Недолюбили.