Глава восьмая
«Свои»
Что было дальше, Степа не видел. Он тихонько улизнул с площади в ближайший переулок — и ходу. Степа не шел, его несло. Сжимая до боли кулаки, стиснув зубы, Степа шагал широко, бежал. Платок с лица он содрал. К черту! Он почти плакал от обиды и от злости. Как измываются, гады! Как изгиляются! У, скоты!
Степа обо что-то споткнулся и упал. Упал и увидел, что лежит в траве. Над головой небо. Вдали на холмах — Славичи. Но Степа не глядел ни на небо, ни на Славичи. Не до них. Оп лежал и думал.
«Нет, — думал Степа, — так нельзя. Косой прав. Надо выступать. К вечеру, если Уре не будет, махну в уезд. Чего там?»
Только Степа это подумал, как перед ним словно из-под земли вырос человек. Чистенький старичок, ясноглазый, как ребенок, с розовой бородавкой на пухлом розовом носу. В левой руке он держал батожок, в правой — сундучок, обитый железом, а за спиной у него болталась тощая котомка. Подошел старичок неслышно, он был в лаптях, не поздоровался, как водится, и не спросил ничего. Он молча улыбался и с явным любопытством разглядывал Степу, как диковину какую. Степа, увидев над собой человека, сначала испугался, а потом рассердился.
— Ну, чего уставился? — спросил он.
— Так, — молодым, звонким голосом ответил старичок. — Так. Интересна.
— Ничего тут нет интересного, — сказал Степа. — Проваливай.
Но старичок и не думал уходить. Наоборот, он опустил сундук на землю, присел и, не переставая улыбаться, кротко сказал:
— А не говори, сынок, — сказал он, — всяка тварь интересна, комар и тот интересна гудэт. А живой человек так тот завсегда интересна.
— Чего там интересного? — сказал Степа.
— У, сколько! — сказал старичок. — Пуд! Вот к примеру ты. И знакомый ты мне будто и не знакомый. Лицом ты на своего батьку схож, а кто твой батька — не припомню. Вот и интересна.
— Я — Осипа сын, сказал Степа, — слободского Осипа.
— Осипа? Однорукого-то? Знаю. — Старичок был доволен.
— Вот и признал, — сказал он с гордостью.
— А ты сам-то кто? — спросил Степа.
— Я сам-то далекий. Из Вознесенского, — сказал старичок. — Село Вознесенское знаешь? Верст за десять отсюдова. А звать меня Лукой.
— А в Славичи ты зачем?
— В сполком надо, — деловито сказал старик.
— Нету сегодня исполкома, — сказал Степа, — завтра придешь.
Старик покачал головой.
— Н-е-е-т, — протянул он, — не годится.
— Что не годится?
— Не годится завтра, — сказал старичок.
— Отчего?
— Завтра, сынок, другой день будет, — сказал старичок, — а мне еще и за сегодня покушать полагается.
«Из ума выжил хрен», подумал Степа и сказал:
— Так сходил бы ты, дед, домой и покушал.
— Не можно, — ответил старичок. — Не можно домой. Меня сын из хаты выгнал. «Чтоб не приходил, говорит, а то, говорит, голову проломлю».
— Ты затем и в исполком?
— Ага, — сказал старичок. — Службу какую просить хочу. Сторожем там или что.
— Приходи завтра, — сказал Степа. — Сегодня в исполкоме нету никого.
— Праздник какой? — спросил старичок.
— Не праздник, — сказал Степа, — а бандиты. В Славичах сейчас бандиты. Понимаешь?
— Так, так, — сказал старичок. — Понимаем. А что у них, у бандитов у этих, какое начальство? Председатель или кто?
— У них — батько, — сказал Степа, — атаман. А зачем тебе?
— А пойду к нему на службу проситься — спокойно сказал старичок. — Сторожем там или что.
Он встал, поправил на спине котомку, взял в руки сундучок и, не попрощавшись, побрел по направлению к местечку, к батько.
— Очумел ты, что ли? — крикнул ему вслед Степка. — Воротись домой, говорят тебе!
— Ан нет, — не останавливаясь, ответил старик. — Не можно мне домой. Зарежет Васька.
И ушел.
— Вот ведь дурень, — ругался Сгепа. — К батько на службу проситься! Ах ты, старый пень!
Когда Степа вернулся домой, Осип сидел и обедал. Ел он смачно, громко чавкал, по всякому поводу начинал хохотать и вообще не узнать было мужика. Не тот Федот. Словно помолодел лет на пятнадцать. В последнее время, после острога, Осип зверем смотрел на Степу, злился, ворчал. А тут на радостях он и сына встретил как желанного гостя, весело и шумно.
— А, Степан Осипович! — закричал он. — Где пропадал? Садись. Лопай.
Степа мрачно покосился на отца.
«Развезло его, пьяницу, — подумал он. — Как кабаком запахло, так и ожил. Герой!»
А Осип жадно хлебал из миски щавель, заправленный сметаной, и говорил не умолкая.
— Каюк, Степка, камиссарам твоим, — говорил он, — крышка, брат. Пожили в каммунии и будет. Попробуем пожить вольно. Так-то оно лучше. Как мы революцию делали, нам в три короба понадавали обещаньицев — и то, и другое, и пятое: и свобода, и мир, и земля. А как на деле, так нашего брата в бараний рог согнули. В острог садят. И за что? За самогон. Тьфу ты! Но будет. Будет. Попробовали этого гостинца — каммунию и хватит с нас, хорошего понемножку. Поживем вольно. Так-то оно складней будет.
— Погоди еще зубы скалить, — проворчал Степа, — как бы потом не завыл.
— Брешешь, брат, — уверенно сказал Осип, — не таковские мы. Да с чего выть-то? Воля, брат. Понимать надо. Слыхал, атаман что говорил: «Мирных людей не трону-. Живи, как хошь». Ни тебе острогов, ни тебе властей. Осип захохотал. — Я, брат, ноне сам вроде власти. Партейный. В партею в ету, в анархисты записался. Со мной ноне знай как. — Осип вдруг понизил голос: — У меня с тобой, Степка, разговор будет, — сказал он серьезно. — Человек я теперь на виду, партейный, так ты уж запомни, чтоб ты с этими с твоими с приятелями, с консомольцами, больше не знался. Ни-ни. Их по всему городу ищут, а найдут — всыпят по первое число, а то и к стенке. Тебя в обиду не дам. Хуть какой, а сын ты мне. Но этих — чтоб духу не было. Чуешь? Раньше я не хозяин был. Я тебе одно, а ты другое. А больше, чтоб этого не было. Чуешь?
За окном на улице затарахтели тележки и к дому подкатили четыре двуколки. «Стоп!» — скомандовал чей-то оглушительный бас. На двуколках горой были навалены шубы, тулупы, сапоги, валенки, тюки полотна. Поверх всего лежала пара стенных часов с тяжелыми медными гирями и с ярко расписанным циферблатом. На лошадях в виде попон были наброшены теплые стеганые одеяла.
Открылась дверь и в хату вошли трое бандитов. Во главе — коноводом выступал тот самый бородач в малиновых галифе, которого Степа видел в приречном переулке. Одноногий возница, его товарищ, остался сидеть на тележке, стеречь добро.
Осип вскочил с места и, сияя от гордости, поспешил гостям навстречу.
— Вот спасибо-то, что зашли, — захлопотал он. — Вот спасибочка. Отобедаете, може, а? Ганка! — крикнул он жене, — тащи там, что есть! Ну!
Бородач — он был уже в суконной поддевке поверх матросского бушлата, — не обратил на Осипа никакого внимания. Он обошел хату, зорко вглядываясь во все углы, а потом высунулся в окно.
— Что, браток, скучаешь? — сказал он кому-то, вознице, верно. — Скучаешь, Анютка, а?
— Убери рыло, боров, — ответил ему из-за окна дребезжащий голос. — Сховай, холера, рыло, а то плюну.
Бородач не обиделся.
— Сплясал бы, хромой черт, коли скучно, — посоветовал он. — Чего зря сидишь? В хату все одно не пущу.
— Чтоб тебе околеть, бродяге! — крикнул голос.
— Гляди, Анютка, стукну, — пригрозил бородач.
— Это ты-то? — презрительно сказал голос.
— Поглядишь.
— И глядеть на тебя, на бродягу, не буду, — сказал голос. — Я лучше на свинью глядеть буду. Свинья красивше.
Бородач повернул к приятелям удивленное лицо и беспомощно развел руками:
— Как тявкает, пес? — сказал он. — Что скажешь, а?
Меж тем Ганна понаставила на стол всякой всячины, все, что только нашлось в чулане, все запасы. И молока, и сметаны, и творогу, и яиц. А Осип все подгонял, все торопил:
— Живей, живей! Тащи!
— Отобедаете, може? — повторил он, когда все было готово. Бородач сощурился, как от слишком яркого света, и широко зевнул.
— Дурной, — лениво сказал он. — Ты, небось, думаешь, что мы отродясь сметаны не видали? Или яиц? Так, что ли?
Осип хотел что-то сказать, но бородач не слушал.
— Нет, ты мне скажи, — настаивал он, — что мы, по-твоему, босяки какие или кто? «Отобедай». А я, может, уж не один обед слопал, да такой, что тебе, дурному, и во сне не виделось. Гуся, може, ел.
— Ну, молока попейте, — нерешительно сказал Осип. — Чего там обижаться? Свои же…
Бородач вплотную придвинулся к Осипу.
— Свои? — медленно выговорил он, — Это кто же свой? Ты, што ли? Дай-ка на тебя поглядеть. — Он выпятил губы, задрал бороду и уставился на Осипа. — У, ты, родненький мой, — протянул он нежно, как ребенку малому, — дитятко ненаглядное, — он гулко чмокнул и сделал ручкой.
Бандиты заржали.