Того благородного флера, который в дикие времена основания молодого города служил созданию атмосферы анклава, английского до мозга костей, больше не было, с тех пор как владельцем отеля стал мистер Малан. Отказавшись от слова «отель» на новых табличках в целях экономии, он быстро и основательно позаботился о том, чтобы «Хоув-Корт» не был больше верным адресом для людей, которые умели жить в соответствии с их положением в обществе.
Опытный глаз коммерсанта из Бомбея сразу распознал требования нового времени. Постояльцами были теперь не чиновники с ностальгией по старой родине и не приехавшие на сафари туристы, желавшие вкусить элегантности и комфорта перед тем, как отправиться в большое приключение, а беженцы из Европы. А с ними, считал Малан, который сколотил состояние благодаря исключительному инстинкту в глубинных вопросах жизни, дело иметь хорошо. Они начинали жизнь с чистого листа и были так же прилежны, усердны, экономны и нетребовательны, как его собственные земляки, которые решились искать лучшей доли в Кении.
Беженцам, которые не могли позволить себе ностальгировать, гораздо больше нравились низкие цены, чем традиции старых английских поместий. Еще в середине тридцатых, когда в страну приехали первые эмигранты с континента, Малан превратил большие номера в маленькие комнатки. Большие гостиные, а также маленькие кухни и ванные он перестроил в отдельные номера с умывальниками за занавеской, построил общественные уборные, и только крошечные, грязные хижины с крышами из гофрированной стали, предназначавшиеся для черного персонала и располагавшиеся на свободном куске земли за большим садом, он оставил в первоначальном состоянии. Эта единственная уступка местным традициям оказалась впоследствии очень умным ходом.
Хотя гости Малана были непривычно бедны и скромны для белых и жили почти так же примитивно и стесненно, как и его родственники в Бомбее, но благодаря его ловкому психологическому приему они все же могли позволить себе слуг, что являлось неписаным законом для белой верхушки. Таким образом, у них создавалась иллюзия, будто они уже на пути к интеграции и живут по тем же стандартам, что и богатые англичане в домах за городом. Кто поселялся в «Хоув-Корте», после некоторого времени робкого ожидания — а часто и доплатив кругленькую сумму — задерживался здесь надолго. Некоторые семьи жили в отеле годами.
Мистер Малан мало разбирался в географии Европы, и у него не было предрассудков, приличествующих человеку с таким состоянием; но так уж сложилось, что если он мог выбирать, кого поселить в своем отеле, то выбор его останавливался на беженцах из Германии. Они были более смирными, чем, скажем, самоуверенные австрийцы, чистоплотнее поляков, прежде всего, аккуратно платили и никогда не строили страдальческих гримас, вроде высокомерных местных белых, когда слышали акцент; само собой разумеется, из-за языковых проблем они не имели склонности препираться, чего Малан очень не любил.
Он догадался, что немцы, против которых он ничего не имел и после начала войны, поскольку сам ненавидел англичан, боятся перемен. И потому им еще больше, чем другим людям, нравится жить среди своих. Это было ему на руку. Быстрая смена постояльцев в отеле и неизбежные в этом случае расходы на ремонт привели бы к большим финансовым потерям. А так его банковский счет и авторитет только возрастали с каждым годом — и за пределами малочисленной группы индийских бизнесменов тоже; его мало заботило, что его процветающий бизнес следовало мерить совсем другими мерками по сравнению с именитыми отелями города.
Малан появлялся в «Хоув-Корте» трижды в неделю — главным образом чтобы дать понять жалобщикам, что теперь они живут в свободной стране и имеют право в любой момент съехать отсюда и отправиться на все четыре стороны. Об иерархии в «Хоув-Корте» он вообще не заботился. В самом лучшем номере, с развесистым эвкалиптом перед окном и крошечным садиком с кроваво-красными, ванильно-желтыми и розовыми гвоздиками, жили старая мисс Клави и ее престарелый пес Тигр, коричнево-тигровый боксер, недолюбливавший отрывистую немецкую речь. А сама мисс Клави, жених которой умер от малярии через полтора месяца после прибытия в Найроби, задолго до Первой мировой, наоборот, была весьма дружелюбна. Она не оценивала детей по их родной речи и улыбалась всем без исключения.
Лидия Тэйлор, когда-то работавшая официанткой в лондонском «Савое», была второй англичанкой, которая переносила жизнь в обществе иностранцев с такой невозмутимостью, которую беженцы никак не считали само собой разумеющейся. Ее третий муж, капитан, не собирался платить ей и ее троим детям, из которых его собственным был только один, больше, чем требовалось на месячную аренду двух номеров в «Хоув-Корте».
Ее дорогие шелковые платья с глубоким вырезом, которыми она обзавелась за короткое время второго брака с торговцем текстильными изделиями из Манчестера, трое слуг и престарелая айа, которая сразу после восхода солнца, громко распевая песни, выходила с коляской в сад, служили пищей для разговоров. Миссис Тэйлор завидовали из-за ее террасы. Днем она кормила там грудью своего малыша, а с наступлением темноты там же принимала своих многочисленных громкоголосых молодых друзей в военной форме. Они поддерживали ее престиж в обществе с тех пор, как мужа, к ее облегчению, перевели в Бирму.
Так же неплохо устроились немецкие эмигранты первой волны — они жили почти всегда на желанной теневой стороне сада, часто перед окнами у них стояли горшки с буйно зеленеющим луком. Они тоже возбуждали сильную зависть у беженцев, приехавших позднее, тем более что старожилы обходились с ними с тем добродушным пренебрежением, которое на родине было принято демонстрировать по отношению к бедным родственникам.
К счастливчикам из эмигрантской элиты относились и старики Шлахтеры из Штутгарта, которые ни за что не хотели поделиться рецептом клецок, а также рассказать, за счет чего они живут. А еще — неприветливый столяр Келлер с женой и развязным сыном-подростком из Эрфурта, он даже поднялся до менеджера фабрики пиломатериалов. И Лео Слапак с женой, тещей и тремя детьми, из Кракова. Слапаку, правда, приносил неплохой доход собственный магазин, торгующий секонд-хендом, но он не был готов потратить эти деньги на лучшее жилье.
Старейшей постоялицей в «Хоув-Корте» считалась Эльза Конрад. Правда, некоторые жили дольше, но она быстро добилась уважения в обществе благодаря своему независимому стилю общения с мистером Маланом. Хотя она переехала сюда только после начала войны, она жила в двух больших комнатах и была обладательницей почти такой же большой террасы, как и у миссис Тэйлор.
Восьмидесятилетний профессор Зигфрид Готтшальк был давнишним жильцом мистера Малана. Но ему симпатизировали и несчастные из комнат-маломерок; он никогда не похвалялся своим статусом прозорливого эмигранта первой волны, вовремя распознавшего знаки приближавшегося несчастья.
В Первую мировую он пожертвовал ради императора подвижностью своей правой руки, а потом с той же радостью служил профессором философии в родном городе. Одним прекрасным весенним днем, который навсегда врезался ему в память из-за теплого ветерка, а затем бури, разыгравшейся в его сердце, студенты франкфуртского университета под громкое улюлюканье выгнали его на улицу. До этого судьбоносного момента они убаюкивали своего необыкновенного учителя на мягких подушках чрезвычайной любви.
Вопреки сложившейся в «Хоув-Корте» традиции, Готтшальк редко говорил о старом добром времени. Он вставал в семь утра и отправлялся к невысокому холму за хижинами слуг, которых упорно называл «adlati»[64]. На голове у него красовался пробковый шлем, который он купил к отъезду, одет он был в темный костюм и серый галстук, тоже приобретенные еще на родине. И даже полуденный зной не мог заставить его сменить одежду на более легкую или хотя бы отдохнуть после обеда, как это было здесь принято.
«Наш профессор», как его называли в отеле даже те, кто не бывал студентом и кто считал его рассеянным чудаком, не более, был отцом Лилли Хан. Ее постоянные мольбы переехать к ней с мужем на ферму в Гилгил он неизменно отклонял со следующим обоснованием: «Мне нужны люди, а не телята».
Уже почти десять лет он спрашивал себя и искал ответа в своих книгах, почему именно он должен был стать свидетелем состязания всадников Апокалипсиса, но никогда не жаловался. А потом получил от дочери письмо, которое одновременно оживило и взволновало его. Лилли просила отца разыскать у Гордонов Йеттель и замолвить словечко Малану, чтобы он поселил ее с дочерью в отеле.
Хотя это поручение поставило его перед сложнейшей проблемой со времени его прибытия в порт Килиндини, старик все-таки радовался той перспективе, что малую толику своего времени он сможет провести в обществе других людей, кроме Сенеки, Декарта, Канта и Лейбница. В воскресенье, в восемь утра, окрыленный, с бутылочкой питьевой воды в кармане пиджака, он вышел из железных ворот «Хоув-Корта». Профессор не решился воспользоваться автобусом, потому что не мог сказать водителю, куда ему нужно, ни на английском, ни на суахили. Так что три километра до дома Гордонов он прошел пешком.