Именно таким предстал он взорам Гоча и Невпруса в конце первого дружеского банкета в честь открытия месячника. Пока Невпрус и Гоч вдохновенно (хотя и через переводчицу Герду) импровизировали перед старательно записывающим Штрумпфом Гадике и еще полдюжиной корреспондентов на темы Уйгурии, переводов Наума Гребнева и кавказских поэм Лермонтова, Полван спал, всхрапывая по временам, как поросенок, под широким Гочевым креслом.
— Нет привычки к вину, — извинился Гоч перед гостями. — Маленькая безалкогольная Уйгурия. А тут такой наплыв дружеских чувств…
— ГДР славится своим гостеприимством, — сказал Штрумпф Гадике и попросил их вернуться к обычаям этой маленькой страны, к ее культурным и животноводческим традициям.
Давая передохнуть разнузданной фантазии Гоча (который, к сожалению, не бывал в долинах Уйгурии и в жизни не читал ничего даже псевдоуйгурского), Невпрус разразился гимном уйгурскому ковроткачеству, кошмовалянию, урюкосушению и обрезанию. Немного передохнув, Гоч сменил Невпруса и прочел гостям несколько восточных стихов Лермонтова и Байрона, переложенных верлибром. Так в ходе этого долгого интервью (за которое им было тут же, и как бы в обход ВААПа, заплачено неконвертируемой восточногерманской полувалютой) у Гоча с Невпрусом сложилась вчерне программа их будущих парных выступлений, ибо на Полвана и на Питулина рассчитывать не приходилось, а Марина была задавлена грузом академических знаний и непереводимого литературного жаргона.
Когда интервью было закончено, Гоч удалился с переводчицей Гердой, чтобы согласовать с ней наедине некоторые вопросы программы и перевода. Невпрус заключил из этого, что, несмотря на все региональные барьеры, немецкие женщины тоже обладают известным запасом женского тепла, способного привлечь горного человека. Это было прискорбно, ибо Невпрус собирался отправиться с Гочем на прогулку для совместного изучения первой в их жизни европейской столицы, города философов, музыкантов, бесчисленных исторических потрясений, рейхов, бундов и кригов. Невпрус желал оглядеть королевские дворцы и Унтер-ден-Линден, а также взобраться на Берлинскую стену и, хотя бы издали, поглядеть на Западную Европу, втянуть чуткими ноздрями запах загнивания.
Увы, и сам Берлин, и нестерпимое одиночество его шпацера обманули все самые пылкие ожидания Невпруса. Оказалось, что на пресловутую стену не только нельзя взобраться, но ее даже нельзя пощупать, потому что подойти к ней практически невозможно. Унылые берлинские улицы, опустевшие с приходом сумерек, не давали никакого представления ни о крае, ни даже о стране света. Архитектурные памятники и каменные страницы истории то ли отсутствовали вовсе, то ли были неотличимы от новейших жэковских обиталищ. Некоторые признаки дополнительной освещенности маячили, впрочем, на главной площади города, называемой в просторечье Алекс, но ее асфальтовая пустыня была не многолюднее, чем ночное плато Ходжа-дорак, хотя и менее красива. После минутного осмысления Невпрус с негодованием отверг это сравнение с Ходжа-дораком и придирчиво пошарил в памяти. Ему вспомнилась в конце концов центральная площадь таджикского райцентра Дангара вскоре после начала последнего вечернего киносеанса, вот примерно в эту же пору, в половине девятого… При ближайшем рассмотрении, впрочем, он обнаружил, что учреждения общественного питания на Александерплац все еще функционировали (какие-то столовые, кафе, бары или «грили») и в них сидели приблудные алжирцы и турки с неразборчивыми берлинскими девушками (второго и третьего разбора). Никого похожего на Гете, Шиллера, Клопштока, Марлен Дитрих или даже Карла Либкнехта Невпрус не обнаружил в этих сверхсовременных пунктах питания. Европейская культура ускользала от его неопытного взгляда. А может, Европа уже была похищена быком цивилизации или спряталась под восточной чадрой. Разочарованный Невпрус вернулся в их роскошное общежитие «Беролина» и здесь еще должен был создавать алиби непутевому Гочу, так как первой ему навстречу попалась сгорающая от ревности литературоведка. Невпрус сказал, что Гоч потерялся где-то в лабиринте неосвещенных берлинских улиц и что он непременно найдется до утра. При этом Невпрус с таким ужасом махнул рукой в сторону ночного Берлина, что литературоведка отступилась и ушла спать в одиночестве.
Назавтра их делегация выступала в провинции перед воинами Советской армии, среди которых было много молодых уйгурцев. Успевший опохмелиться Полван был в ударе и рассказал воинам о своем бедном детстве, когда он еще не ел колбасу, а питался похлебкой из разведенного водой сушеного молока (род «курута»). Полван с таким чувством описывал далекую родину, горькие запахи горящего кизяка и лепешки, испеченной в тандыре, что в маловозрастной солдатской аудитории послышался горький плач. Большую часть своей трогательной речи Полван произнес по-уйгурски, так что Невпрус и Гоч имели время для доверительной беседы. Невпрус в очень сильных выражениях высказал Гочу свое чувство возмущения. Он отчего-то назвал при этом немецкую переводчицу «девкой» (бедняжка Герда не поехала с ними в русскую часть и отсыпалась в Берлине) и заявил, что девки везде одинаковы и что ради девок не стоит ехать за границу. Гоч отвечал убедительно и с достоинством. Он обвинил Невпруса в фарисействе, в утрате либидозных стимулов и закончил патетическим вопросом:
— Кому из нас известно, через какие пути и каналы наиболее прямым и доступным способом происходит взаимосообщение культур и передача этносоциальной информации? Не является ли именно женщина с ее открытостью революционизирующим культурологическим процессам и верностью традиционным эндемам…
И так далее и тому подобное.
Невпрус принужден был согласиться, что в методике этнически-культурного исследования, предложенной Гочем (впрочем, уже известной человечеству с незапамятных времен, вспомним хотя бы Язона, Энея и иже с ними), есть рациональное зерно. Покоренный терпимостью старшего товарища, Гоч признал, что в конечном счете и по большому счету переводчица Герда все-таки является «девкой». Признав наличие рационального зерна в критическом выступлении Невпруса, Гоч выразил готовность тотчас же после выступлений и товарищеского обеда в армейской столовой приступить к осмотру чужой страны, начав прямо с расположенного в непосредственной близости к воинской части небольшого, но (несмотря на обилие русских солдат) все еще немецкого городка.
Обед в офицерской столовой несколько затянулся, потому что предварительно в каком-то весьма интимном кабинете с занавешенными окнами им было предложено спиртное (судя по его безнациональной чистоте и прозрачности, это был разбавленный спирт). Питулин, неравнодушный к подобным чистым напиткам, так и остался в кабинете у заветного источника, но Полван, вырвавшись наконец на просторы офицерской столовой, произнес довольно длинную и сумбурную речь. Верно сориентировавшись, он, впрочем, говорил по-русски, и, более того, учитывая почти исключительно русский характер аудитории, он более не говорил жалких ностальгических слов о похлебке из сушеного молока, а сразу перешел к колбасе. Он произнес настоящий гимн этому нечестивому продукту и тем самым утвердил свою репутацию атеиста и человека современного. Он сказал, что давно уже не закусывал такой великолепной колбасой, как здесь, на чужбине. Он говорил о полях Украины, с которых к нему доносился отчего-то запах родной колбасы и даже родного сала. Потом он стал говорить вовсе не разборчиво, и Невпрус напрасно пытался сварганить из этого что-либо пригодное для восприятия офицерским составом. Вся эта мука была прервана властным окриком Питулина из интимно-алкогольного кабинета, расположенного по соседству со столовой:
— Болваша, кончай колбасить, уйгурская морда! Иди сюда, выпьем за дружбу народов.
Вся эта сцена произвела, как ни странно, весьма благоприятное впечатление на младших офицеров, которые сочли, что писатели люди простые, свои в доску и нисколько не кичатся своим чрезмерным образованием. Правда, замполит-осетин слегка покривился, видя это неумение пить со сдержанностью и благородством, но Гоч сумел польстить ему, произнеся по-осетински с почти переносимым акцентом:
— Жагмамын дохооржэхэй!
Потом Питулин перешел отдыхать в их комфортабельный немецкий автобус, Полван Баши без чувств свалился на пол и был перенесен в укромную каптерку, а Невпрус с Гочем, прихватив Марину, пошли побродить по немецкому городку и поглядеть на Западную Европу, хотя бы и с восточной ее стороны.
Городок был прелестный. В центре его улицы были составлены из трех- и четырехэтажных старинных домов, над дверьми которых сохранились старинные гербы, выбитые в камне, вывески цехов и мастеровых. Впрочем, и современные вывески с их непривычным латинским, а то и готическим шрифтом вводили приезжих в атмосферу чужестранности и средневековости. Попадались дома с картинно перекрещивающимися на фасаде деревянными балками — «фахверке», и не верилось, что эти дома-дворцы строили для себя не графы и герцоги, а самые обыкновенные сапожники, пекари или жестянщики. И какой вкус, какое чувство пропорции! Как было не скорбеть об ушедшем, о нынешнем упадке вкуса? Как не вздыхать и горестно, и сладко?