— Ауфвидерзейн!
Что до русского пограничника, то он, безмятежно глядя то в паспорт Полвана, то в юное лицо солдатика, сказал только, что у них дома, в деревне собака такая была — Полкан.
Невпрус не стал поправлять его, и солдат улыбчиво удалился.
Менее гладко прошло у них с Питулиным, лицо которого от дармовой немецкой выпивки и большого количества пива получило вдруг неожиданный левый перекос.
— Это у меня за границей такая аллергия бывает, — объяснял Питулин молодому пограничнику. — Каждый раз морду перекашивает. Вот вы справа зайдите, еще правей, теперь глядите — и чирей наш, фамильный, и морда — моя, верно говорю?
— И верно — справа больше на фоту смахивает, — сказал солдат. — Ладно. С возвращением на родину, товарищи! Творческих вам успехов.
— Вот кабы мы в ту сторону ехали, на Запад, — сказал, усмехнувшись, Гоч. — Вот там уж был бы шмон как надо.
Слушая его, Невпрус думал о том, что каким-то неведомым образом этот молодой человек принес с собой оттуда, с гор, незаурядный контрабандистский опыт. Впрочем, если предположить, что юный Гочев возраст не является обманчивым, то опыт этот просто был запрограммирован где-то в его памяти… На радостях Питулин в тот день не раз гонял солдатика, которого ласково звал Болвашей, в вагон-ресторан за пивом, щедро снабжая его при этом нашей родной, хотя и неконвертируемой, зато и не принимаемой так уж всерьез советской денежной валютой.
После четвертой бутылки Питулин оглядел ласково своих попутчиков и сказал:
— Ну сознавайтесь, что вы все, окроме, может, дамы, все как есть чечмеки. А чечмек он и есть чечмек. Из-за своей вековой отсталости. И никогда ему нашим русским человеком не сделаться. Не вытягивает. Сил не хватает. Хотя бы и ты, друг Болваша. Ну сколько же ты сосал водки на дармовщину, а все старше никак не сделаешься. Значит, ты ее не всерьез принимаешь, проклятую. А что же, скажи, есть еще такого на свете, чего может человек с чистой совестью, наш, настоящий человек, принять всерьез? Вот и молчишь. Нет, что ни говори, не проходит вам даром прыжок от феодализма в царство необходимости. В царство, можно сказать, справедливости. А третьего не дано. Или, может, скажете, вам дано Магометом? Нет, нет и нет. Ни Бог, ни царь и ни герой. Ни Шамиль, ни Хаджи-Мурат, ни Хасбулат удалой, никто…
На этом митинг был закончен, потому что Питулин уснул. А пополудни они уже въехали в столицу нашей родины, порт пяти морей и надежду всего сколько его ни расселилось человечества.
В тот же вечер Невпрус и Гоч поездом отправили молодого уйгурца на родину.
— Черт-те что, — ворчал Невпрус, ворочаясь перед сном в своей постели. — Вместо обстоятельного знакомства с Западом я был втянут тобой в какую-то кавказскую, чисто эксовскую авантюру.
Не поняв сути его претензий, Гоч сообщил ему откуда-то из-под литературоведки, что теперь Невпрусу осталось уже недолго, потому что Союз писателей, в котором он на очень хорошем счету, и лично папаша (так Гоч из природной благожелательности и деликатности называл пахана) обещали ему, Гочу, в ближайшее время если не квартиру, то на худой конец свою комнату в коммунальной квартире. Невпрус хотел возражать и объяснять, что он был неправильно понят, но, прислушавшись повнимательней к шуму, срочно надвинул на череп наушники с голосом Марины Влади. По одному мановению указательного пальца эта женщина могла назвать его прекрасным младенцем, и, хотя Невпрус понимал, что это лишь актерская аффектация, что она, может, и не думает ничего такого, это было ему все-таки приятно. В конце концов, кому из нас известно наверняка, что о нем думает женщина, произнося ласковое слово? Так что старик Невпрус в этой ситуации не проявлял ни большей наивности, ни большей доверчивости, чем мы с вами.
В ту ночь Невпрусу приснился сон о потерях. Он даже не понял толком, кого он терял в ту ночь. То ли нежно любимую мать, то ли первую жену, которая по странным законам сна оставалась все той же юной, любимой и никогда не предавала его, то ли своих нерожденных детей…
Невпрус проснулся и заплакал. Он спал в наушниках и оттого не слышал своего плача. Он не слышал, как шепчутся Гоч с Мариной.
— Жалко его, он такой одинокий, — сказала литературоведка.
— Да? Странно… — сказал Гоч. — У меня не было этого впечатления. Но, я думаю, ему тоже не хватает тепла. Пойди, согрей его. Это будет нравственно.
— Ты в этом уверен?
— Да. Диспетчер сказал, что у меня безошибочное нравственное чутье. Он сказал это на своем, на материнском…
— Матерном?
— Да, на матерном языке. И речь в тот раз шла о водке. Но смысл был именно такой. Вставай, не медли…
Невпрус почувствовал тепло под боком. Может, это было продолжение сна. Просто сон потек в другую сторону. Если бы он узнал Марину, ее профессия могла бы воспрепятствовать его согреву, но он ее не узнал.
— Ну что? — спросил Гоч спустя некоторое время.
— Он уже согрелся. Его тепло стало подвижным.
— Смело иди вперед. Это твой долг.
— Я повинуюсь, — сказала Марина, все бесстыднее теребя плоть Невпруса. — По-моему, он оживает. Тебе не нужны наушники? Нет?
— Они мне ни к чему. Ваше тепло меня греет. Ты поняла? Мы все трое в пещере. А костер потух…
— Да, да, да, в пещере, в пещере, — причитала Марина. — В темноте, в темноте, в темноту, еще глубже, еще, все темнее…
— Интересно, какой это сейчас размер? — спросил Гоч. — И что любопытно: чем быстрее ты декламируешь, тем меньше пеонов. И уж вовсе никаких ямбов.
— Как тепло здесь в пещере, на шкуре, у костра, в этой шерсти. А-а-а! Мы в пещере. А-а-а? А? Ты слышишь? Он уснул…
— Оставь его в покое, — сказал Гоч. — Теперь ты можешь вернуться.
— Повинуюсь, — сказала литературоведка.
* * *
Вопреки опасениям Невпруса, положение Гоча в Союзе писателей после путешествия в ГДР не только не пошатнулось, но даже и было упрочено. Во многом этому способствовали поддержка Питулина и абсолютное одобрение со стороны папаши. Питулин сообщал всякому встречному-поперечному о том, какой замечательный доклад о культурных достижениях месячного народа подготовил и этот референт Гоч, и еще какой-то малахольный чечмек с невпрусской фамилией и как радовались их приезду простые немецкие литературные круги, а также как много значат такие вот связи в жизни трудолюбивого, но неталантливого немецкого народа ГДР. Особенным доверием Питулин проникся к Гочу, проведя самый, может быть, неприятный день в своей творческой жизни. В самом начале этого дня один из рабочих секретарей Союза спросил его в коридоре соболезнующим полушепотом:
— Что же вы делать-то собираетесь? Тут сигнал есть: Полван Баши как в воду канул. А вы все-таки были ответственный за поездку.
Совершенно одуревший накануне от двух затянувшихся юбилейных банкетов и еще не опохмеленный с утра, Питулин стал мучительно вспоминать, где и когда он в последний раз видел ишака Болвашку, но припомнить не мог.
Едва успев поправить здоровье, он в тот же день изловил в коридоре Гоча и, стараясь выглядеть спокойным и даже как бы небрежным, спросил, как здоровье всей компании, как что и как там, кстати, поживает болван-классик-паша, куда он запропастился?
Гоч спросил не менее небрежно:
— А что, собственно, с ним? Он, кажется, поехал к себе на родину, в степи. А может, и не уехал. Он ведь, собственно, и не имел отношения к нашей делегации. Его у меня в списках нет.
Питулин был сверх меры удивлен и успокоен таким хладнокровием, а расставшись с Гочем, долго еще шептал, надежно придерживая стену Большого Союза близ подземного перехода в Московское отделение:
— Во где работник! Во размах! Во силища! Даром что чечмек… Такое и не всякий русский сможет, нет, нет…
Восхищение это не ослаблено было протрезвлением. У Питулина сложилось твердое убеждение, что Гоч (хотя и чечмек, а может, именно вследствие этой своей мусульманской нерусскости) — человек на банкетах и международных мероприятиях незаменимый, потому что хучь стой, хучь падай, а за таким человеком ты как за каменной стеной. Конечно, Питулин подозревал, что Гоч был откуда-то оттуда, где учат пить, не пьянея, но и здесь все же лучше было иметь такого человека на своей стороне, чтобы и там у тебя все были свои.
Гоч стал мало-помалу неизменным посетителем всех мероприятий и банкетов, которые имели место в таинственной ресторанной пристройке, смежной с верхним буфетом писательского клуба. Он входил туда как свой и всегда был званым и желанным гостем. Гоч разучил даже несколько непродолжительных и в меру смешных кавказских тостов, он никогда не валился с ног и вообще производил отчего-то впечатление человека, владеющего если не всеми, то очень многими приемами борьбы карате. Благодаря этой его таинственной репутации даже бедолага Невпрус, дружеской связи с которым Гоч никогда не скрывал, начал казаться многим фигурой тоже вполне непростой и загадочной (взять хотя бы эту фамилию, от Рюриковичей, что ли, а ведь еврей евреем!). Полагали, что он был, скорей всего, серым кардиналом самого пахана. На жизнь Невпруса эти догадки не оказали, впрочем, никакого влияния. Он снова собирался в милую своему сердцу Уйгурию сочинять там первую уйгурскую музыкальную комедию за подписью двух классиков новой уйгурской поэзии.