Она вешает последнее полотенце — в кармане у нее прищепки, отчего живот смешно вспучивается.
— И почему тебя тянет туда играть! — говорит она. — Поиграла бы здесь.
— Томми ходит, когда хочет.
— Томми старше. Томми в речку не упадет.
Она смотрит куда-то мимо. Во всем ее облике разлита доброта — ничего злого нет в лице. Когда я была маленькая, я вечно таскалась в кухню посмотреть, там ли она; и она всегда оказывалась там. Старшие дети поддразнивали меня, говоря, что мама ушла, но она неизменно бывала в кухне. Со смехом подхватывала меня на руки.
Я побрела к речке тропинкой через поле. Тропинок было две: одна — от нашего дома и дома Салливанов; другая — для рыболовов, которые приезжают по шоссе. Наша тропинка спускалась не круто, но виляла, а по краям росли колючие, обдиравшие руки кусты. У самой речки тропинка резко обрывалась вниз, выводя на берег. Тропинка рыболовов спускалась от самого шоссе и шла вдоль моста. Рыболовы оставляли на шоссе свои машины и спускались этой тропинкой, скользя и спотыкаясь, потому что она была очень крутая. Когда объявлялись рыболовы, нам наказано было уходить. Мама велела, чтоб мы уходили. Один из больших ребят кидал в речку камешки, чтобы распугать рыбу, а один рыболов ужасно рассердился и побежал к Салливанам. Он был городской.
Мне нравилось, как речка пахнет. Так этот запах забывался, но когда я шла к речке, я тут же про него вспоминала. На берегу лежали большие плоские валуны, поросшие мхом: сухим и белым снаружи и зеленым в воде. Вот откуда шел тот запах. Пахло чем-то сухим и непонятным; в запахе было что-то мертвое. У реки всегда валялось что-то мертвое. Рыбешки, желтые птички и жабы, однажды я видела мертвого ужа. Рыболовы кидали мелкую рыбешку на камни, и она там гнила. Если рыболовы были из местных, нам разрешалось стоять и смотреть; они были похожи на моего отца, и говорили так же. Те, которые приезжали из города, говорили совсем не так.
У каждого из нас был свой валун. У Томми был самый большой, и никто, кроме него, не смел на этот валун садиться. У меня тоже был валун. Я садилась на него, и ноги у меня как бы сами собой опускались в воду. Это было нехорошо. Мама будет ругаться. Я старалась, чтобы ноги в воду не опускались, но мой валун был такой маленький, я не могла на нем усесться как следует. Вот ноги и опускались в воду. Мне нравится, когда их мочит вода.
У меня между валунами сделана из камешков запруда. Я оглядываюсь и вижу: сзади меня стоит рыболов.
Лицо у него странное, темное; я такого однажды видела в кино. В руках удочка и бумажный пакет с ручками, и еще в карманах что-то. Шляпа на нем какая-то пыльная. Он говорит:
— Ты вон там живешь?
Голос у него приятный.
Тут я вспоминаю про мать. Со взрослыми разговаривать я не умею. Они говорят слишком громко, и вечно им что-нибудь не так. Я не отвечаю ему ничего. За запрудой ползают два краба, маленькие. У них мягонькие тельца, но если их тронуть, они могут куснуть; клешни у крабиков совсем крошечные. Томми с ребятами насаживают их на крючок вместо червяка.
— Ты живешь тут рядом?
Теперь рыболов сидит на корточках на берегу. Без шляпы, она лежит рядом. Волосы у него черные. Я отвечаю «да». Щеки у меня пощипывает, оттого что он на меня смотрит. Что-то в нем есть смешное.
— Сколько тебе лет? — спрашивает он.
Взрослые всегда об этом спрашивают. Я не отвечаю и запускаю камешком в воду, чтобы показать, что я его не боюсь.
— Рыбку ловишь?
— Нет.
— Что же ты здесь делаешь?
Он сидит на корточках у реки и разговаривает со мной. Другой взрослый встал бы и посмотрел, чем я занимаюсь, или же просто мимо прошел; этот — нет. Он сидит на корточках и смотрит на меня. На берегу никого, хотя обычно всегда кто-то есть. Мы здесь все время играем. Когда я была маленькая, я любила смотреть вниз с высокого берега и видела, как внизу у реки играют ребята. Тогда мама не разрешала мне сюда ходить. Теперь я могу ходить к речке одна. Я выросла. Берег полого спускается к реке, и там, где речка пересохла, много камней и валунов, а дальше начинается вода, но мелко, как там, где я стою сейчас; но потам становится глубоко, только большие валуны торчат из воды. Мальчишки могут перейти вброд, а я нет. Еще там есть ямы; туда заходить опасно. А за рекой, на том берегу — густые заросли кустарника и деревья. Та земля кому-то принадлежит. На этой стороне — никому, а на той тянется изгородь. Если идти дальше по течению, там кусты кончаются и в том месте иногда к речке спускаются коровы. Мальчишки швыряют в них камнями. Стоит мне кинуть камешек, он летит вверх и падает совсем недалеко.
— Что там у тебя?
— Запруда.
Он с улыбкой подставляет руку к уху:
— Что-что?
Я молчу и делаю вид, будто что-то подправляю.
— Можно подойти посмотреть? — спрашивает он.
Я говорю «да». Здесь у нас никому не интересно, чем я занимаюсь, разве что если разобью или пролью что-нибудь. Тогда начинается ругань. Этот человек не такой. Он похож на моего отца, но не очень, потому что разговаривает со мной. Мой отец бросает мне отдельные слова, но не разговаривает со мной: он и глядеть-то на меня подолгу не глядит, потому что у него столько всяких разных дел. Вечно разъезжает туда-сюда на своей машине. Человек смотрит прямо на меня. Глаза у него темные, как у папы. Шляпа так и остается лежать на берегу. У него волосы смешные. Должно быть, он долго сидел на солнце, потому что кожа у него темная. Он темнее Томми, который мажется маслом для загара.
— Дамбочка! — говорит человек. — Ух ты, какая красота!
Крабики еще пока там. Он их не видит.
— У меня два крабика, — говорю я.
Человек наклоняется, смотрит. Я чувствую, как от него пахнет чем-то приятным. Мне вспоминается магазин возле шоссе.
— Ага, надо же, вот они, крабики! Укусить хотят такую симпатичную девочку!
Я беру одного краба, чтобы показать ему, что мне не страшно. Крабов я нисколечко не боюсь, боюсь рыб, когда их ловят и снимают с крючка и раскладывают по берегу подыхать. Рыбы, истекая кровью, бьются в траве, глаза их смотрят прямо на меня. Я их боюсь, а не крабов.
— Ой, осторожно, может укусить! — смеется человек.
— Не укусит!
Краб улепетывает и плюхается в речку. Отплывает, пятясь быстрыми, мелкими толчками и забивается под валун. Тот самый, на который этот человек поставил ногу. У него большие, черные ботинки, как у моего отца, только гораздо сильнее заляпанные грязью и все в трещинах. Одной ногой он стоит на валуне, другой чуть-чуть в воде. Ему можно, его никто не будет за это ругать.
— Любишь играть здесь?
— Да.
— Ты в школу ходишь?
— Пойду на будущий год.
Сквозь мглу просвечивает солнце, принимается ярко гореть. Я поднимаю глаза на человека, и мне приходится жмуриться. Он склоняется надо мной.
— Я тоже в школу ходил, — говорит он, улыбаясь. — Гляди-ка, ты испачкались! — говорит он.
Я опускаю глаза и вижу, что вся в грязи: коленки, ноги, руки. Я хихикаю.
— Наверно, мама твоя будет сердиться? — говорит он.
И медленно присаживается на корточки. Он наклоняется ко мне близко, как эти, из материнской родни, что в городе живут. От тех пахнет табаком и еще чем-то неприятный тянет изо рта, потому они мне и не нравятся. А от этого человека пахнет чем-то сладким.
— Маленьким девочкам пачкаться нельзя, — говорит он. — Разве тебе не хочется быть чистенькой, аккуратненькой, хорошенькой девочкой?
Я снова плещусь в воде, потому что вижу: можно. Он не будет ругаться.
— Мальчишкам нравится ходить грязнулями, но маленьким девочкам надо быть чистенькими.
Он говорит медленно, как будто с осторожностью, — точно переступает с валуна на валун или пытается пройтись по краю изгороди.
— У тебя в волосах что-то, — говорит он.
И дотрагивается до моих волос. Я прекращаю свои занятия и замираю, как если мама вынимает у меня из волос колючку. Он гладит меня по головке, по шейке.
— Красивые у тебя волосики, — говорит он.
— Только они все запутываются. Маме даже вырезать приходится.
— Ах, какие красивые волосики, — говорит он. — Скажи-ка, а ты знаешь, что в городе у девочек бывает по два папы? Один ходит на службу, а другой остается дома, чтобы играть. Слыхала?