«Я сюда прятаться пришла, а не читать», — сказала себе девочка и решительно зашагала дальше — навстречу зеленому огоньку.
— Топ-топ, — глухо бились детские туфли о старинный паркет.
Сумрак понемногу расходился, зеленый огонек впереди становился все явственней.
Перед Майкой, не спеша, вырастал письменный стол. В левой его части все ярче разгоралась лампа с зеленым абажуром, справа понемногу проявлялись стопки бумаг. А за столом, по чуть-чуть выступая из полумрака, сидела женщина. Склонив голову, украшенную объемной прической из медных волос, она что-то читала.
Еще не видя лица незнакомки, Майка догадалась, что раньше у нее были веснушки, а мальчишки дразнили ее «рыжий-рыжий-конопатый убил дедушку лопатой».
Дело, наверное, в том, что школьница попала в особенную библиотеку. В полумраке, переполненном книгами, она будто выучилась глядеть в прошлое и запросто его угадывать.
Медная голова женщины с каждым шагом становилась все подробней, а Майка ловила чужие воспоминания: прешептывания на Законе Божьем, спальная комната по имени «дортуар», надзирательница Вильфрида Густавовна и подружка Катечка. Ах, как здорово было играть с нею в «обожалки»! Они вместе подглядывали за Олинькой из пепиньерок-старшеклассниц и перенимали её манеру поведения. У Олиньки была пушистая коса, румянец во всю щеку, длинное платье из бордового камлота и строгий голос. Она собиралась стать школьной воспитательницей и считалась лучшей в изящных искусствах: чистописании, танцевании и хозяйственном рукоделии…
…образы давно ушедшего прошлого, которые слетелись к Майке, уплотнились настолько, что стали толкаться и друг другу мешать… Они могли бы и надоесть, но шагах в пяти от рыжей женщины вдруг умолкли — расступились, поняв наконец, что современному ребенку незачем знать все подробности старинной девчоночьей жизни, а особенно о грустной судьбе румяной старшеклассницы, которая в смутные времена уехала домой под Смоленск и там сгинула.
Самой упрямой из бесплотных теней оказалась Катечка — она успела нашептать Майке о душном пароходе, о дурманном городе Константинополь с тараканьими бегами, о чарльстоне в Ницце и каком-то Джеке, который должен вот-вот сделать ей предложение. «Софочка, я не знаю, как быть…», — прежде, чем исчезнуть проворковала она уже в образе взрослой барышни в смешной шляпке кастрюлькой и мешковатом платье в крупную продольную полоску. Она называла Майку «Софочкой» — обозналась в библиотечном полумраке?
Тень Катечки, давным-давно уехавшей за океан, истаяла, лишь когда рыжая женщина за столом подняла голову.
Ай! Девочка ее знала!
И она знала девочку!
— Ну, наконец-то? — произнесла она, глядя поверх очков с толстыми стеклами, похожими на печные заслонки. — Присаживайся. Поговорим по душам.
Это была бабка. Та самая, что два раза в неделю совершенно бесплатно учила девочку жизни.
— Ты помнишь, как меня зовут?
— Конечно, — сказала Майка.
— За поведение «отлично», за честность «неудовлетворительно». Ты не можешь знать моего имени.
— Почему?
— Потому что я никогда его не говорила, — бабка улыбнулась краешками губ. — Это не входит в мои обязанности. Будем знакомы. Софья Львовна, «Родительный отдел», — она кивнула.
— Майя…
— Как тебе наш террариум единомышленников?
— …очень приятно, — договорила Майка.
— За дипломатию «отлично», за откровенность «неудовлетворительно». У тебя же все на лице написано. Что ж не так? Не по твоему? — теперь ее голос звучал сочувственно.
Прежняя обида в считанные секунды налилась и лопнула — захлебываясь словами, Майка высказала все, в чем даже себе признаваться не хотела: и про бедного Дурня, и про бутерброды, и про всеобщее осмеяние, и про Никифора, который правил развенчанием так привычно, споро и ловко, что делалось жутко, и про Гаргамеллу, которую, вроде бы, не волновал распятый идиот, и про Лизочку, с удовольствием глазевшую на позор.
— … будто злые дети, которые к собакам консервные банки привязывают, — запоздало заступалась Майка за бедного счастливого Дурня.
— Они и есть дети.
— Но ведь они все такие умные, прав авторских лишают и вообще…
— Они — дети, — настойчиво повторила бабка. — Обыкновенные взрослые дети. Они выросли, а вместе с ними выросли и их игры.
— Но ведь нехорошо так.
— Разве лучше вырубать леса? Загрязнять воздух? Устраивать войны? — Софья Львовна говорила без всякого выражения. — Двоечники становятся успешными дельцами, очкарики — президентами. Мы меняемся, но в чем-то мы всегда остаемся прежними. Все мы родом…
— …из детства, — подхватила Майка. Ей стало не по себе. — И ничего не поделать?
Девочке было не очень приятно воображать, как она вместе со всеми потешается над Дурнем — чумазым и жалким.
— Почему же? — спросила бабка. — В том и смысл, что делать — надо.
Дальше она заговорила нараспев:
— …ползти — смотреть.
Пойти — увидеть.
Взойти — взлететь
И обрести:
Познать, принять
И донести…
Надо хотеть, Майя. Тянуться. Стремиться. Преодолевать себя. Страдать.
Майка понимала: бабка говорит что-то серьезное и правильное, но ей казалось, что на ее глазах сейчас начнет расти глухая стена из слов-кирпичей. Они были такими беспросветными, эти бабкины слова, что Майке захотелось выбежать куда-то на волю и скакать до полного изнеможения, пока из головы не выветрится последний остаток мыслей про «страдание» и про «надо». С бабкой вечно так. Как начнет говорить про мораль — ничем не остановишь.
— Зелен виноград, — произнесла Софья Львовна. Лампа бросала на нее мягкий свет, голос ее звучал приглушенно, будто и впрямь сквозь стену. — …Плоды познания, Майя, бывают не только сладкими. Увы, горечь учит нас лучше и вернее. Люди не знают своей природы, торопятся, бегут, спешат, ломают головы — они играют с огнем…
Мудрая старуха тянулась к девочке — она торопилась передать ей какие-то очень важные слова…
— Вы бывшая учительница, да? — невпопад спросила Майка.
— Зелен виноград, — осев, вздохнула бабка. — Однажды учитель — учитель навсегда. Я — преподаватель.
— А какие предметы вы даете? — спросила Майка. — Ну, кроме хороших манер, там, или вышивания… Это же не по-настоящему. Так… Игры.
— Я учу жизни, Майя, — библиотека была чудесной, а бабка как была строгой, так ей и осталась. — Я подталкиваю к верным решениям, указываю направление.
— Как?
— Чтобы выдохнуть, нужно вдохнуть, чтобы отправиться в путь, надо сделать первый шаг, чтобы взлететь следует оттолкнуться от земли. Хорошо, если ребенок настолько силен, что сам все про себя знает. Но чаще всего необходимо опекать его, подталкивать…
— Заниматься воспитанием, — вставила Майка. Приятно иногда чувствовать себя взрослой — все понимать и делать уместные замечания.
— Да, иногда одернуть и отчитать, иногда поддержать и похвалить. Помочь. К каждому — особый подход. Бывает, кому-то нужен кнут, кому-то пряник, а кому-то и то, и другое — попеременно.
Если б Майка не знала бабку прежде, то она могла подумать, что та колотит своих воспитанников. Хотя иногда девочка легче перенесла бы от нее шлепок, чем один укоризненный взгляд.
— Вы многих, наверное, научили, — произнесла Майка, отгоняя одно неприятное воспоминание.
— Отнюдь. Двух рук хватит. Один шахтер-ударник, одна кинозвезда, один полководец, строитель, великий поэт, один физик-нобелевский лауреат. Из недавних: реформатор, фабрикант. Ну, и конечно, сама Прима, — сказала бабка, загнув указательный палец.
Майка быстро пересчитала.
— Итого — девять.
— Десять, — поправила бабка. — Десятым был мальчик.
— Просто мальчик?
— Да, просто мальчик. Ты — девочка, он — мальчик. Симметрия жизни, — загадочно произнесла бабка.
— И где он теперь?
— Здесь, — бабка поглядела в полумрак за Майкиной спиной. — Везде. Он остался мальчиком. Вечным мальчиком. Знаешь, Майя, о ком я сожалею, больше всего?
— О том, кто вас не слушался и плохо себя вел?
— О том, кто мог бы, но не стал. Кто завял до срока.
— Как цветок?
— Как древо жизни. Я жалею о тех, кто мог бы писать гениальные стихи, а стал пушечным мясом, кто мог бы изобрести вечный двигатель, но сгинул на Колыме, кто обещал вырасти в провидца, но подхватил шальную пулю морозной зимой 41-го. Иногда вот думаешь, — Софья Львовна подперла щеку рукой, сделавшись похожей на старушку из сказки. — Пусть пошли бы детки по неправильной дорожке. Пускай. Лишь бы жили. Как угодно, хорошо или плохо, счастливо или не очень. В большом и главном это неважно. Ведь жить имеет смысл даже тогда, когда смысла у жизни, вроде бы, и нет.