Тоха — и во сне был неспокойным. Перебирал пальцами, ворочался.
Что творится там, в твоей голове, Тоха? Что там, за этими подвижными чертами лица, за этим чернявым чубом? Какие гены? Какие страсти? Какая судьба, наскоро, да из-под палки, слепленная и склеенная по домам ребёнка, детдомам и интернатам?
Где тут — истинное нутро, а где — тяжелая школа выживания, оставившая свои неизгладимые следы?
Есть ли там, в его душе, та самая, главная часть? Или нет её? Или так спрятана, что и отрыть её не по силам?
Нет, не так, как Андрей, покидать свой дом. В шестнадцать лет, уже сформированным в тепле, под родительским крылом. Красивым, умным, уверенным в себе. Уверенным в нашей, родительской поддержке. И то — кто знает, как всё сложится у него.
А так: не иметь дома вообще. Не иметь прикрытия, не иметь поддержки. В четыре года — не в шестнадцать. Сколько раз можно было сломаться? Сколько раз быть униженным и унижать самому? Сколько раз переходить из рук в руки, сколько раз рвать привязанности и дружбы — так, чтобы разучиться привязываться и дружить? Не быть уверенным — ни в чём. Вернее, ни в ком?
Не иметь возможности проявить себя. Просто — не попрыгать перед мамой, чтобы она сказала: «Ты — мой хороший! Ты — мой молодец! Мой…» Итак, с четырёх лет — ничей, только свой.
Тоха-Тоха, диссидент. Про «тех» диссидентов — книги пишут. Да они и сами пишут о себе. Если им удаётся выжить, они кричат о себе, и люди склоняют головы перед ними.
А эти, эти «диссиденты»? Эти мученики, плоды и продукты той же системы?
А про этих особенно никто и не пытается писать книг. Разве что — отчёты.
И сами они не пишут книг, потому что пишут с ошибками, едва дотягивая программу девятого класса, а потом — какого-нибудь захудалого ПТУ.
Эти — молча переходят из детдома в детдом, или в спе-цуху, или в психушку. Туда, куда определит их школа выживания.
И удастся ли им взрастить в своей среде — своего Солженицына?
Кто озвучит вас, невидимые и неслышимые миру слёзы?
А потом что? Тюрьма? А что — тоже коллектив, со своей иерархией. Как быть потом? Кто может выбраться, выгрести из этой трясины? Какую же крепкую психику надо иметь для этого, какой железный характер? Какую душу?
И какую надо иметь для этого веру, какое упование? Бо-жию помощь…
Полная луна светила в окно, освещая моих мальчиков. Заскрипела раскладушка, и увалень Васька что-то произнёс во сне. Точно, увалень. И обещает вырасти из него — что-то огромное и, по-моему, добродушное.
Я надеюсь на твою мудрость, сынок. На мудрость, и на доброе сердце.
И я перекрестила их, всех троих. Благо, теперь я знала, на какую сторону надо крестить, чтобы крестное знамение легло правильно.
Надо было сделать ещё одно дело. Надо было ещё отчитаться в интернате. И уйти, наконец, в отпуск.
Я пошла к директору, повторяя про себя: «Господь со мной, чего убоюся? Господь со мной, чего устрашуся?»
— Галина Николаевна! Что бы вы сказали, если бы я Протоку — на лето к себе взяла? Я вам честно скажу: мне жаль его в психушку отправлять. Просто сердце разрывается, и всё.
— Да ты думай, о чём говоришь, Наталья. Нет, формально — можно сироту на лето взять, и даже пособие на это дело оформить. Но это же… не маленькую девочку взять! А почти мужика, пятнадцатилетнего хулигана. Ты что?
— Галина Николаевна, но ведь формально — можно?
— Ты что, забрала его? — в проницательности нашему директору не откажешь.
— Да. Я хочу написать заявление и всё оформить.
Директор помолчала.
— Значит, так… — сказала она, немного погодя. — Значит, мы все — жестокие и несправедливые. А вы одна, Наталья Петровна — не такая, как все. На рубль дороже. Все решили — его на лечение отправить, а вы, такая добренькая, что взяли его в собственный дом… Как же вам его в больнице отдали?
— Под расписку.
— Ив чём же это вы расписались? В собственной глупости? Или вы у себя дома собираетесь психиатрическое отделение устраивать, и сами в нём лежать будете?
Я молчала. Я не могла, и не хотела ничего объяснять.
— Так… Ну что ж… Взяли, так взяли. Кому закон не писан, вы знаете… Но пощады — не просите! Взяли — так на всё лето, если даже он у вас, из дома, вынесет всё, вместе с вами! И смотрите! Вы несёте ответственность за его жизнь и здоровье! И если что-нибудь случиться — отвечать будете вы, и по полной программе. Я уж постараюсь, что бы вы ответили. И имейте это в виду.
Я молчала.
— Идите к секретарю, пишите заявление.
И я вышла из кабинета.
Секретаря не было. На месте секретаря сидела Надежда.
— Надюша, Надюша! Привет! — сказала я. — Я тебе рассказать хочу… Столько всего… А ты что тут делаешь?
— А я — вместо секретаря пока. Отчёт печатаю. Я же умею печатать, вот директор и попросила меня… секретарю помочь.
— А. Сейчас я заявление напишу. Я Протоку забрала из больницы.
— Ты что?
— Да. Забрала. И теперь я снова в немилости — ещё больше, чем по кухне.
— Ну, ты даёшь…
— Надь, сейчас я эти формальности доделаю. Пойдём, кофейку выпьем. Может, поставишь чайник? Там и поговорим.
И тут…
Надя помолчала, потом посмотрела на меня совершенно однозначно, и сказала:
— Ты знаешь, сейчас мы будем пить кофе с Галиной Николаевной. Так что, я не могу. Давай заявление, я сама его представлю на подпись. За пособием можно будет подойти во время зарплаты.
— Надя…
Тут подошли воспитатели и оттёрли меня от секретарского стола. Да я и сама — оттёрлась, и выпала из секретарской на ватных ногах.
Надя, Надя… Надя, моя Надя! Нет, может, это мне показалось? Нет! Нет! Этого не может быть!
— Наталья! — меня догнала Елизавета Васильевна. — Наталья, ты что, Протоку забрала?
— Да.
Слава Богу, Слава Богу! А то, ты знаешь, как мы его отправили, так я себе места не находила. Хоть я и хотела его отправить. Я же всё это и затеяла, дура старая. А потом уже винила себя, да поздно было. После того, как санитары его забирали… Наталья, ты прости. Нет, слаб человек, ох, как слаб… Я-то не могу его взять, даже бы если за хотела. У меня муж парализованный… уже второй год, как лежит…
Елизавета Васильевна держала в своих руках мою руку.
— Я рада, рада. За него — рада, и за тебя — рада. Ты же знаешь, что тебе пособие положено? Деньги небольшие, но всё-таки, по нашей бедности…
— Знаю. Я уже заявление написала.
— И продукты тебе положены. На сироту, продуктовое довольствие. Иди, на продукты — тоже напиши.
— Потом. Сейчас я туда возвращаться не могу.
— А… Беснуется, директриса-то?
— Вроде того.
— Но ты — всё равно, напиши заявление на продукты. Напиши, напиши. А то всё его довольствие кладовщице достанется. И можешь его в гости ко мне отправлять. Телефон мой знаешь?
— Где-то есть.
— Звони.
— Ладно.
Елизавета Васильевна, сама того не ведая, поддержала меня очень вовремя. Но Надя, Надя… Что же это, а? Может, вернуться? Это — наверняка ошибка, или я не так что-то поняла? Надо вернуться!
Нет, не могу. Возвращаться не могу. Может, она позвонит? Да, наверное. Она мне позвонит, или я ей, как всегда. И даст Бог — всё будет хорошо.
Пойду-ка я домой. Ведь я — в отпуске. Всё, всё.
Всё будет хорошо.
Тоха вступал в нашу жизнь в качестве полноправного члена семьи.
— Сколько ты куришь в день? — спросил муж Тоху, с первого же дня.
Штук пять в день… А может, семь…
Ну, так и решим. Вот пачка, лежит на холодильнике. Бери, а я буду знать, сколько тебе надо. Примерно…А кури — на балконе. Дома, в комнатах, и я не курю, только в экстремальных случаях.
Сначала сигареты уходили понемногу. А потом стали пропадать с холодильника — по полпачки за раз.
— Тоха, ты сигареты брал?
— Нет.
— А куда же они деваются? Мать, ты что — снова курить начала?
— Нет.
— Тогда — где сигареты?
Я накрывала в комнате стол к обеду. Андрея не было, Тоха с Васькой пришли с речки — мокрые, разгорячённые.
— Так кто же сигареты брал?
Тоха молчал. Он помогал накрывать, суетливо бегая от холодильника к столу.
Мы сели за стол, и я разлила суп по тарелкам.
— Так что, — продолжал Вася-старший, — я, в своём собственном доме, не знаю, куда мои вещи исчезают? Мать, так-то ты курить бросила!
— Я должна оправдываться? — спросила я. — Тоха, ты сигареты брал?
— Нет.
Обед продолжался в молчании.
— Мне бы хотелось, — продолжал Вася-старший, — чтобы ты понял, что если ты молчишь, то этим самым подставляешь другого человека. Вот сейчас — подозрение ложится на мать. И ещё, ты должен увидеть разницу. Когда тебе желают добра, и могут простить, или когда тебя хотят уничтожить. Только дурак не увидит этой разницы.