— Все, что видит, слышит, осязает и обоняет человек, — проявления Диониса. Он разлит повсюду. Запах бойни и сонного пруда, ледяные ветры и обессиливающий зной, нежные цветы и отвратительный паук — во всем заключено божественное. Разум не может смириться с этим, он осуждает и одобряет, сортирует и выбирает. Но чего стоят его суждения, когда «священное безумие Вакха», вызванное опьяняющим танцем под голубым небом или ночью при свете звезд и огней, примиряет со всем! Исчезает различие между жизнью и смертью. Человек уже не чувствует себя оторванным от Вселенной, он отождествился с ней и значит — с Дионисом.
Так пишет покойный о. Александр Мень в своей «Истории религии».
Дионисизм завоевал всю Грецию к VIII–VII вв. до н. э. Но культ, обещавший освободить душу от всего бренного, в экстазе соединить её со Вселенной и доказать бессмертие души, всё больше обращался в безумные оргии и безудержный разгул страстей и инстинктов. Празднества в честь Диониса, были во многом схожи с шабашем ведьм: рекой текло вино, возбуждающее все желания человека, звучала ритмичная музыка, участники исполняли танцы, которые доводили их до экстаза, граничащего с безумием. Особенно в этом смысле выделялись женщины, т. н. «менады» (от слова «мания» — безумие) или вакханки, получившие такое прозвище от второго имени своего бога.
— Демонические силы, таящиеся в человеке, легко овладевают им, когда он бросается в водоворот экзальтации. Упоение бытием у поклонников Диониса нередко выливалось в упоение кровью и разрушением. Бывали случаи, когда женщины тащили в лес младенцев и там, носясь по горам, рвали их на куски или швыряли о камни. В их руках появлялась тогда сверхъестественная сила, — говорит Мень.
По легенде, Диониса всегда окружали женщины, и даже в детстве его одевали как девочку, чтобы скрыть от врагов (что нашло отражение в культе). Мать Диониса погибла, когда он был еще в утробе — кстати, от излишнего любопытства. Позже Дионис спустился в Ад, чтобы отыскать ее.
— Нередко мужчина, отождествляемый с данным архетипом, ищет себе идеальную женщину, которая стала бы для него одновременно матерью и возлюбленной. Он часто меняет партнерш, стараясь отыскать «Ее», но не находит, — пишет психоаналитик Джин Болен.
* * *
Блок, Александр Александрович (1880–1921) — великий русский поэт. Повествование IV части основано на его дневниках, письмах, воспоминаниях современников и часто использует их текстуально.
История его жизни — это история возвышения к мистическим небесам, освещенным кровавыми зорями грядущего — «бездомного», как он его называл — века, и постепенного сошествия оттуда в пыль земных городов; история падшего ангела, с которым его и сравнивали в зрелые годы. Впоследствии, в известнейшем и до невозможности затасканном стихотворении 1912 г. он напишет:
— Ночь, улица, фонарь, аптека, бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — все будет так. Исхода нет. Умрешь — начнешь опять сначала, и повторится все, как встарь: ночь, ледяная рябь канала, аптека, улица, фонарь.
В лице Блока на известном портрете того периода работы Сомова современники часто усматривали образ Сфинкса.
Однако за несколько лет до этого, в 1904–1905 гг., после романтических «Стихов о Прекрасной Даме» Александр Александрович неожиданно (или ожиданно?) написал — предварив его эпиграфом из «Макбета»— сборник «Пузыри земли», вошедший во вторую изданную им книгу, где среди прочих стихотворений есть, в частности, такое (разумеется, не лучшее в его творчестве, но придется привести его также полностью, а то будет непонятно):
Побывала старушка у Троицы
И всё дальше идет, на восток.
Вот сидит возле белой околицы,
Обвевает ее вечерок.
Собрались чертенята и карлики,
Только диву даются в кустах
На костыль, на мешок, на сухарики,
На усталые ноги в лаптях.
«Эта странница, верно, не рада нам —
Приложилась к мощам — и свята;
Надышалась божественным ладаном,
Чтобы видеть Святые Места.
Чтоб идти ей тропинками злачными,
На зеленую травку присесть…
Чтоб высоко над елями мрачными
Пронеслась золотистая весть…»
И мохнатые, малые каются,
Умиленно глядят на костыль,
Унижённо в траве кувыркаются,
Поднимают копытцами пыль:
«Ты прости нас, старушка ты божия,
Не бери нас в Святые Места!
Мы и здесь лобызаем подножия
Своего, полевого Христа.
Занимаются села пожарами,
Грозовая над нами весна,
Но за майскими тонкими чарами
Затлевает и нам Купина…»
Мы здесь!.. Мы здесь… Эти — то строки, бог знает, как много лет назад запавшие в сонное забвение на какую — то потайную полочку в душе, вдруг проснувшись в один прекрасный день, и дали тот, самый первый, побудитеьный толчок к написанию — сначала мини — романа «Карр», а затем вот и этого, странное послесловие к которому я сейчас пишу, а вы читаете. Именно эти строки и связывают их для меня в единое целое — пусть не содержательно, но эмоционально.
* * *
Менделеева, Любовь Дмитриевна (1881–1939) — старшая дочь великого русского ученого Менделеева Дмитрия Ивановича; фамилию «Менделеев» получил его отец, в духовном училище. Дмитрий Иванович некоторое время увлекался модным спиритизмом, и даже написал о нем исследование, был действительным членом всех европейских академий, кроме российской, и при этом — членом черносотенного «Союза русского народа».
Любовь Дмитриевна после смерти мужа сделала небольшую театральную карьеру, начав, главным, как кажется, образом с повсеместного чтения поэмы «Двенадцать», которая принесла ее автору новое отвержение в среде бывших друзей, и некоторое внимание и покровительство со стороны революционных властей. Чтение ее Любовью Дмитриевной сопровождалось также и неким подобием танца — с шарфом — в подражание чрезвычайно модной в то время американской танцовщице Айседоре Дункан, бывшей достаточно эксцентричной, чтобы не только танцевать на сцене босиком, но и приехать выступать с этими танцами в страну, которая, корчась в муках, пыталась родить новое свое будущее.
Менделеева — Блок, как она стала себя называть после смерти мужа, оставила о нем и об их жизни замечательные, необычайно интересные воспоминания.
* * *
Садовская, Ксения Михайловна — действительно первая его любовь, действительно знакомая его матери; была действительно старше него на 20 лет. Они познакомились на немецком курорте Бад — Наугейм, роман длился несколько лет. Ей посвящены несколько стихотворений, одно из них, написанное уже в 1910 г., называется «Посещение»:
— Голос: То не ели, не темные ели на закате подъемлют кресты, то в дали снеговой заалели мои нежные, милый, персты…
— Второй голос: Я не смею взглянуть в твои очи, то что было — далеко оно. Долгих лет нескончаемой ночи тяжкой памятью сердце полно.
Все остальное про нее — разумеется, выдумка.
* * *
«Башня» Георгия Иванова существует по сей день, туристов возят смотреть на нее. Однако нравы общества, собиравшегося там — также выдумка, хотя, учитывая царившие в то время настроения, более правдоподобная. Блок действительно читал свою «Незнакомку» — на крыше этой башни, и это, если и не стало пиком его поэтической карьеры, во всяком случае было триумфом.
* * *
Настоящее имя Саши Черного, на мгновение появлющегося в конце IV части — Александр Михайлович Гликберг (1880–1932). Он был замечательный поэт (и прозаик); как и Лев Толстой, очень любил детей. Именно ему принадлежит замечательное в своей пронзительности стихотворение «Больному», написанное, судя по всему, под впечатлением эпидемии самоубийств, прокатившейся в те годы в Петербурге. Он больше известен как сатирик, но лирика его — пожалуй, не сравнима ни с какой другой и стоит совершенным особняком в истории русской литературы.
* * *
То, что «Лев Толстой очень любил детей» — реминисценция из «Жизни замечательных людей» Даниила Хармса, настоящая фамилия которого — Ювачев; он был сыном довольно известного…
Но, впрочем, здесь следует, наконец, остановиться, иначе обо всем этом можно написать еще много романов, каждый из которых будет, возможно, интереснее и полезнее того, что уже написано мною; но только это очень трудно — остановиться: имя цепляется за имя, как бесконечной лентой цепляются водяные растения за случайно потянутые из лесного ручья ветви плакучей ивы, в молчаливом безумии опущенные ею в его покойные тяжелые воды; мысль тянет за собой из темной глуби времени и забвения другую мысль, та — третью, слово — рождает долгое замирающее эхо, к которому прислушиваться можно долго — очень долго прислушиваться, как со всех сторон откликаются на него давно забытые, далекие голоса прошлого, и каждое новое слово, оброненное даже ненароком, заставляет их снова что — то отвечать, бормотать что — то, чуть слышно и неразборчиво — и прислушиваясь к этому неясному бормотанию, пытаясь разобрать его, проникнуть мыслью и отыскать взглядом в колыхании листвы и странных сплетениях — не то растений, не то животных, беспокойно извивающихся в равнодушных струях темной тяжелой воды — надеясь разглядеть в них тени давно ушедших и навсегда канувших судеб, можно самому лишиться навсегда памяти и рассудка и уйти, навсегда уйти в их лабиринты, как в бесконечные завитки раковины обыкновенной прудовой улитки, случайно подвернувшейся под ноги на отмытой добела песчаной отмели, заботливо укрытой от нескромных людских взглядов нависшими ветвями дерев. Поэтому только еще одним, последним, совершенно уже не относящимся к делу именем я, надеюсь, оборву этот ленивый поток ассоциаций, грозящий сделаться бесконечным: Курт Воннегут — американский писатель, один из моих любимых, и, к сожалению, недавно ушедший из жизни. Такие дела.