Эта фраза была ложной, как и все начинающиеся с «никогда» или «всегда». Руфь не употребляла подобных слов, она так предполагала и придерживалась своего предположения. Она не выносила людей, которые употребляли словечки «никогда» или «всегда». Она с ними даже не спорила. Но в споре не обойтись без грубых слов, вероятно, они часть тех здоровых эксцессов, которых так недоставало в жизни Руфи, подумал Зуттер; во всяком случае, на зальцбургских сеансах терапии ей пытались внушить эту мысль. «Уж лучше мне умереть», — заявила она. Да так и сделала.
27
«В „Шмелях“ должна быть чистота» — а Зуттер не мог разобраться даже с собственными бумагами. Часто экран его компьютера казался ему единственным местом, где можно было спастись от царившего повсюду хаоса, и стук пальцев по клавиатуре напоминал ему шум убегающего от преследования загнанного зверя; но убежать зверю никак не удавалось. Он словно боялся провала, поджидавшего его за бегущими строчками, которые, в свою очередь, гнали перед собой, словно невидимое заграждение, испорченные и неудачные начала фраз.
Во всяком случае, строчкам, чтобы возникнуть, надо было мало пространства, а чтобы исчезнуть — и вообще никакого. Когда еще была жива Руфь, он распечатывал то, что написал, точнее, то, чем он замазывал себе глаза, чтобы не видеть, как Руфь «становится все меньше». Он «говорил о чем-нибудь другом», и этим другим все еще были его процессы, даже если он уже и не печатал о них отчеты в газете. Если его писания и казались убедительными ему самому, то только в том случае, когда они давали возможность заняться разбирательством «чего-то другого». Себя самого он находил созданием до крайности наивным, недостойным серьезного судебного дела.
Руфь почти не занимала его профессия. Он не сомневался, что в глубине души она презирала его увлечение, его интерес к смерти и убийству, к укрывательству и воровству, к церемониалу суда. Неоднозначность всех вещей в ее глазах не нуждалась в доказательстве посредством столь драматических поводов. Сказки были той территорией, на которой сталкивались интересы ее и Зуттера: там смело рубили головы и убивали, и все это мало что значило — не больше, чем нечто одинаково истинное для всех людей. В лабиринтах и дебрях сказок истина была надлежащим образом скрыта. А в процессах-сказках Зуттера она до неприличия раздувалась. Так называемые улики в них не только отдаляли наблюдателя от фактов. Они даже не затрагивали то, что лежало на поверхности.
После смерти Руфи Зуттер перестал распечатывать написанное. Он стучал пальцами по клавиатуре, как бы пуская слова по ветру, этот «ветер» казался ему подходящим лекарством для человека, не умеющего оторваться от вещей. Комическая ситуация для того, кто уже давно мог умереть. Но поскольку он все еще жил, то и оставался верен своей привычке, когда предпочитал разбираться с собственной историей как с делом неизвестного преступника, арестовывать которого он отнюдь не торопился.
Для человека, который пишет, пуская слова по ветру, Зуттер работал над своими процессами с навязчивым, часто лихорадочным усердием. Он даже не заметил в первые дни августа, что кошка перестала напоминать ему о кормежке. Лишь постепенно он сообразил, что с ней что-то не так. Он нашел ее за печью, свернувшейся в клубок. Она чесалась во сне и не хотела просыпаться, когда он ощупывал ее шерстку. Наконец на брюхе обнаружилось влажное место, а под ним довольно большая опухоль.
Он положил кошку в корзину с крышкой, чему она не сопротивлялась, и отнес к ветеринару. К счастью, в «Шмелях» вот уже несколько лет жил один такой специалист, до него можно было дойти пешком. Он сказал, что это абсцесс, и сделал инъекцию антибиотика. Кошку он решил оставить для операции у себя на ночь, и Зуттер, подозревая худшее, ушел от него с пустой корзиной.
Это было десятого августа, Зуттер писал всю ночь и сохранил написанное под названием «Воспоминание для покушавшегося на меня». Уснуть с мыслью «о чем-нибудь другом» он не мог и рано утром получил по телефону успокоившее его сообщение. Ничего серьезного; кошка хорошо перенесла операцию и спит в боксе, готовая вернуться домой. К облегчению Зуттера, она в первый же вечер начала есть и через несколько дней чувствовала себя как прежде.
Кошка, но не Зуттер; в тот день, когда он принес ее домой, он перенес один за другим два тяжелых приступа головокружения. В «Шмелях» с недавних пор появился медицинский пункт широкого профиля, и молодой врач, радуясь, что заполучил нового клиента, уделил Зуттеру много времени. Он нашел, что его ЭКГ не внушает опасений, в отличие от кровяного давления. Он дал нужную для этого случая «установку», пожурил Зуттера за сидячий образ жизни и сказал, что работа по уборке дома в счет не идет. Зуттер дал слово возобновить прогулки в ближайших окрестностях.
Когда еще была жива Руфь, Зуттер проверял свое давление специальным прибором; теперь, после работы за компьютером, он видел, что прибор, вопреки оздоравливающей «установке», показывает величины, грозящие кровоизлиянием в мозг. Зато когда он возвращался с прогулки, глаза его были застланы серой пеленой, а давление падало до крайнего предела. После этого он окончательно решил не обращать внимания на свою особу.
Но двадцать восьмого августа это его решение было нарушено странным происшествием. Он впервые снова пошел по лесной дорожке, которой до этого избегал, к конечной остановке трамвая № 17, и снова столкнулся с враждебной силой.
Выстрела на этот раз не было. Но это случилось на том же самом месте, где почти полгода тому назад прозвучал выстрел. На какое-то мгновение, широко открытыми от страха глазами Зуттер даже увидел стрелка, его взгляд, прищуренный за прицелом карабина, ствол которого целил прямо ему в сердце. Приготовления к выстрелу он видел абсолютно четко — но не стрелка. Ни его лица, ни тем более тела, не говоря уже о глазах. Только взгляд, прищур и ствол карабина, направленный в сердце.
При этом участок леса виделся ему увеличенным, словно он смотрел на него в бинокль. Каждая трещина на корявом рыжеватом стволе сосны, за которой, вероятно, припал на колено стрелок, неизгладимо врезалась в память, каждый изгиб оголенного, отшлифованного до блеска ногами пешеходов корня, тянувшегося через дорожку. Он даже видел, как по нему ползет муравей, таща в лапках превышающий его вес кусочек коры. С необычайной отчетливостью он видел и место, где находился стрелок.
Но точно на этом месте стоял он сам, Зуттер.
Придя через несколько секунд в себя, он приписал этот фантом скачкам кровяного давления, капризу фантазии, которую, вольно или невольно, долго занимало это место, и, вероятно, тем интенсивнее, чем дольше он тут не бывал. Должно быть, эту шутку сыграл с ним эйнштейновский оптический обман, когда преступник и жертва оказались во времени и пространстве в одной точке.
Дорожка, как и тогда, была пустой. Зуттер поднял голову и посмотрел сквозь листья бука на небо, которое подмигивало ему бесчисленными глазами, рассыпанными между все еще по-летнему зеленой листвой.
В детстве, когда ему снились кошмарные сны, Зуттер знал один трюк, который помогал ему проснуться: он брал себя за подбородок и рывком поворачивал голову назад. Это вовсе не ты, говорил он себе, это происходит с кем-то другим.
— Что это он делает, — послышался детский голосок.
— Не мешай ему, — вполголоса ответила женщина. — Он делает гимнастику.
28
Зуттер снова шел по дороге к трамвайной остановке; на этот раз обошлось без приключений. Он хотел перед поездкой в Сильс запастись лекарствами, купить туристские ботинки и бумагорезку. Быть может, удастся найти подходящую модель, портативную и в то же время производительную. Он уже видел такую во сне, видел, как она сечет на мелкие кусочки его журналистское прошлое, режет на узенькие, ни о чем не говорящие полоски целлюлозу двусмысленной любви к людям. Оставалось только отправить содержимое жесткого диска в компьютерную корзину и щелчком мыши очистить ее.
Он уже миновал тир, когда ему вдруг пришло в голову позвонить Кинастам, Францу и Ирене. Зайдя в одну из редких в этих местах телефонных кабин, он набрал номер. Кинасты оставили свой адрес, когда приходили к нему в больницу, и Зуттер занес его в свою записную книжку. Тогда старикам не разрешили навестить его, но ему передали от них три розы, а он так и не поблагодарил. Они жили неподалеку и были рады видеть его. Госпожа Кинаст как раз испекла абрикосовый пирог. Старики, похоже, никуда не спешили, предпочитая проводить время у телевизора.
Когда Зуттер с бутылкой «божоле» в руках поднялся в их скромную квартиру, шла какая-то Game Show[21], но телевизор тут же выключили; Зуттер задыхался: ему пришлось преодолеть шесть лестничных пролетов в многоквартирном доме постройки пятидесятых годов.