— Марк, рано для коньяка, — выдавила я из себя и, чтобы он понял, что такое рано, пояснила: — Еще двенадцать часов только.
— Для коньяка рано не бывает, — сказал Марк.
Даже для аморфно-невосприимчивой меня его наглое утверждение, да и не менее наглый голос прозвучали неожиданно, так что я даже приподнялась со стула. Видимо, лицо мое выразило столько неподдельного изумления, что Марк сразу добавил, как бы извиняясь:
— Что ж ты думаешь, я молодым не был? Был, и молодым, и лихим был, и могу тебе сказать, что если выпивать, то лучше всего вообще с утра.
Нет, это не Марк, это переодетый чувак, работающий под Марка. Но странно, от этой почти комической ситуации силы вдруг стали возвращаться ко мне, впрочем, кто их знает, откуда.
На меня вдруг пахнуло забытым чувством свободы от всяких «надо», от давящего, но не раздавливающего враз, а неумолимо сжимающего расписания дел— будь то книга, которая уже лежит месяц и ждет своей очереди; или отчет, который пора начинать писать, может быть, не сегодня, но уже сегодня надо думать о нем. Думать, думать... И в конце концов, это постоянное, по всем плоскостям, давление становится патологическим состоянием ума, закабаляющей, извращенной привычкой. Как будто вечно кому-то чего-то должна.
А сейчас от неожиданной дурашливости Марка давление вдруг исчезло, будто разжались тиски, как на кадрах кинохроники механически разжимаются обручи, только что сдерживавшие и направлявшие ракету. Вдруг пришло понимание, не умственное, а скорее физическое, что все, этап закончился, что всем, кому задолжала, —отдала, и можно расслабиться. Не то чтоб навсегда, но пока — можно.
— Но что ж, Марк, ты сам меня подбил, — в моем голосе должна была звучать угроза. — Пить так пить.
— Не пугай, — сказал Марк с неожиданным испугом, значит, угроза действительно прозвучала.
Все же уважают нас, русских, хотя бы за это, подумала я.
— Все, уходим в запой до завтрашнего утра.
— Ну вот, до утра, — заныла я. — А я думала, на неделю.
— А хоть и на неделю, — с отчаянием согласился Марк, и я догадалась, что он решительно настроился не отставать.
На неделю мы, конечно, в запой не ушли, но на четыре дня загуляли, надоев всем знакомым, которые, услышав по домофону наши дрожащие от смеха голоса, не могли не открыть дверь.
Неожиданно оказалось, что друзья Марка присоединялись к нам легче, чем мои сильно пьющие совыходцы из не менее сильно пьющей страны. Мои пребывали в суетливых делах, в заботах, с дурацкими отговорками, типа «завтра на работу» или «как же мы уйдем, ведь ребенок проснется».
Американцы то ли из приличия, то ли из-за хорошего отношения, то ли от непривычки к неподготовленным развлечениям на все покорно соглашались и ехали безобразничать с нами. Только потом я поняла, что они, люди в целом более наивные и непосредственные, по-детски легче заряжались нашими импровизированными выходками.
По-настоящему пьяными мы с Марком все же не были, а пребывали в постоянном, двадцать четыре часа в сутки, подпитии, просыпаясь даже ночью каждые два-три часа, каждый раз одновременно, удивляясь и смеясь этой странной взаимной чуткости и отхлебывая несколько раз из бутылки, чтобы поддержать нужную концентрацию начинавшего рассасываться опьянения. А потом, плотно сжавшись телами, сильно проникали друг б друга губами до тех пор, пока Марк не подминал меня, сразу расслабившуюся, под себя и не входил сильно, жадно, какими-то дикими, давящими толчками, что было так не похоже на всегда скорее тягучего и всегда ласкового Марка...
Эти четыре дня мы занимались любовью, ломая все наши прежние формы и привычки, а с ними — все зарегистрированные и незарегистрированные рекорды.
Казалось, что непрекращающееся опьянение вовлекло в себя и непрекращающийся секс, и казалось, секс, как и опьянение, пронизывает наше колеблющееся существование, делая и то и другое единственной нашей заботой. Конечно, мы не проводили в постели круглые сутки, но Марк неожиданно придумал, как можно быть в постоянном любовном подпитии, в постоянном, никогда не утоляемом желании, подобно тому, как мы ни разу не утолили наше опьянение.
Мы занимались любовью минут пять-десять, и Марк выходил из меня, не пресыщенный, еще более желавший и оставляющий непресыщенную и еще более желавшую меня, и мы заставляли себя одеться или запахнуться, как было удобнее, и продолжать делать что-то постороннее, серьезное, что мы делали до этого, то есть ничего. И только через час, или два, или через сколько нам удавалось, в зависимости от места, иногда даже не раздеваясь, если не было времени, снова вдруг ощутить себя друг в друге и умереть от накопившейся животности, и снова через несколько минут заставить себя разняться и отодвинуться друг от друга на расстояние больше, чем сантиметры, и вернуться либо к заждавшимся приятелям, либо за ресторанный столик, либо еще куда-нибудь, где мы должны были находиться, с еще более разросшимся, сдерживаемым только лишь остатками воли желанием, и продержаться так еще часы. Нам нужен был этот перерыв, но только для того, чтобы потом опять, не нарушая приличий, попросить: «Марк, можно тебя на минутку, мне надо поговорить с тобой», и снова использовать эту растянувшуюся минутку, чтобы еще сильнее, до помутнения сознания, взвести и без того взведенную до предела пружину, чтобы опять не дать ей распрямиться, и так до стремящейся вслед за ними бесконечности.
Эта введенная в жизнь игра извращенного мозга создавала физическое, на уровне тела, и эмоциональное, на уровне сознания, ощущение непрекращаемости секса. Возникало чувство, что секс, далее когда он явно отсутствует, все равно тем не менее присутствует косвенно, растворенный в накапливающемся, требующем незамедлительного удовлетворения желании.
Странно было то, что сама с трудом сдерживаемая раздраженность желания, которая, казалось бы, должна бесить своей невозможностью реализоваться, на самом деле придавала новый, причудливо острый смысл и всему сиюминутному существованию, и нервному ожиданию следующей, заранее предвкушаемой попытки, и самой попытке, обреченной кончиться таким же бесславным незавершением.
Единственный раз мы чуть не выдали себя у знакомых Марка, приличной стареющей профессорской четы, которые не могли нам отказать, хотя не очень понимали, что мы тут делаем. Они все говорили о чем-то умно-отвлеченном, и я вышла в ванную, больше похожую на вертолетную площадку, если бы не холодящий мрамор вокруг, якобы поправить волосы, и даже не услышала, как тихо Марк подошел ко мне сзади и, испугав меня, нажал требовательно на шею и нагнул вперед. И тут же, взметнув, опустил мое длинное платье мне на плечи, и, рукой убедившись, что на мне нет белья, которое мне еще вчера надоело каждый раз снимать и надевать, в очередной раз переступая через обруч распластанных на полу трусиков, он, как всегда в эти дни, без жалости ко мне и к себе, боясь потерять и без того лишь призрачно существующую секунду, вошел в меня таким разрывающим рывком, что то ли от неожиданности, то ли от накопившейся животной истомы, то ли от чувствительной резкости движения, то ли от всего этого вместе я вскрикнула, наверное, слишком громко, так что хозяйка спросила обеспокоен-но из-за двери, не решаясь, впрочем, войти, что случилось. На это я, стараясь ответить как можно более трезвым голосом, сказала, что ничего, я просто порезала палец и, не отпуская всеми напрягшимися мышцами пытавшегося отстраниться от трезвости моего голоса Марка, а, наоборот, схватив рукой его запястье, смотря под углом в зеркало и видя в нем только узкую полоску движений непривычных глазу форм, я умышленно неловко толкнула стаканчик с ванной полки и, поймав взгляд Марка в зеркале и остановив его на своих, сейчас расширенных зрачках, я медленно надавила пальцем на разлетевшиеся в раковине стекляшки.
Я подняла палец с сочившейся кровью к своим глазам и то ли от вида медленно ползущей по ладони капли, или от безумия убийственных по своей силе, разрывающей меня насквозь непрекращающихся движений Марка, или от его взгляда, странного взгляда, сконцентрированного теперь на капающей крови, или от нового, так желаемого прежде, а сейчас случившегося на самом деле подтверждения хрупкости живой человеческой плоти я почувствовала, что ноги мои подгибаются, как будто став помятыми подставками, вырезанными из старой пожухлой газеты. Я не знаю, через сколько мгновений нашла себя в руках Марка, уже повернутая к нему, и его рот проникал в мои легкие, заряжая меня и воздухом и вернувшимся сознанием.
— Это все кровь, — прошептала я.
— Да, кровь, — оторвался от меня Марк.
Когда через минуту, все еще бледная, я вышла из ванной, извинившись за разбитый стакан и причиненное беспокойство, искренне взволнованная и жалеющая меня хозяйка побежала на кухню за пластырем. Кровь остановили, я выпила по настоянию хозяина рюмку коньяка и чашку крепкого кофе, бледность исчезла, и инцидент был исчерпан, и только так и не прошедшая, отягощенная небритостью звериная синева в глазах Марка все еще напоминала о нем.