Потом, в какое-то утро, проснувшись б своей кровати, Марк посмотрел на меня не отдохнувшим от сна взглядом и, подтверждая правду изнуренного лица, сказал:
— Все, больше не могу. Иначе, чувствую, все это до добра не доведет.
Я не спросила: «До какого добра», у меня у самой было неясное, смутное ощущение, что мы на грани, которую нельзя, не следует переходить, что надо вернуться назад, к тому спокойному, ласковому быту, по которому я на самом деле соскучилась и которого, я вдруг поняла, я вновь страстно желала, больше, значительно больше, чем того, что могло меня встретить, если продолжать искушать судьбу.
— Да, — сказала я и слегка придвинулась телом и дотронулась губами до его губ, но лишь на мгновение, не провоцируя, а как бы говоря: «Эта ласка — это все, что есть, больше ничего не будет», и, положив сладко голову на его плечо, сказала:
— Я соскучилась по тебе привычному.
— Все, — сказал Марк, выдыхая из груди набранный воздух, как бы удаляя вместе с ним шальное безрассудство последних дней. — Возвращаемся к нормальному существованию, да? — попросил он моего подтверждения.
— Да, — ответила я.
Впрочем, возвращение к нормальному существованию само потребовало пару дней, так как, по-видимому, дни загула выбили из колеи не только здоровое состояние тела, но и здоровое состояние ума, нарушив тем самым наши привычки и распорядок. В первый же день я отправила всем потревоженным друзьям извинительные открытки, что умоляем, мол, простить за наше безрассудное поведение, что, мол, признаем, виноваты, но, сами понимаете — загул вполне оправдательная причина для мелкого дебоширства.
Марк такой текст для своих соплеменников забраковал, и я позволила ему придумать свое, куда как более формальное оправдание, которое в его лицемерной интерпретации стало благодарностью за приятно проведенный вечер.
Своим обеспокоенным приятелям я подобрала самые что ни на есть белоснежные открыточки с ангелочками, вот, мол, смотрите на небесную невинность и постарайтесь так же философски отнестись к нашим беспечным шалостям.
Потом мы отправились завтракать, и вид Марка, безукоризненно выбритого, в белоснежной рубашке, заставил меня как бы по-новому посмотреть на него и с гордостью оценить то, что обычно со временем перестаешь ценить. При этом я все пыталась разобраться, откуда еще вчера проглядывала его пугающая звериность, я пыталась найти ее давешний источник, но не могла, Мы пили кофе и ели полезные овощные салатики, пытаясь настроиться на привычный лад, пытаясь припомнить, какие именно заботы должны вновь завладеть нашими полегчавшими за последние дни головами.
— Надо решить вопрос, кто будет твоим шефом на новой работе. Мне уже посоветовали, но надо еще сделать несколько звонков, — сказал Марк. — А тебе надо готовить статью в журнал и документы в Гарвард и на стипендию, так что дел хватает.
Я хотела по инерции ответить ему: «Да, сэр», со звучным ударением на слове «сэр», и козырнуть удало, как это делают в элитных войсках и как я привыкла делать во время нашей пьяной вольности, но вовремя спохватилась — все, игра закончилась. А поэтому ответила сдержанно и пристойно:
— Конечно.
Назавтра Марк объявил имя моего нового шефа.
— Профессор Зильбер, — сказал Марк. — Я слышал о профессоре раньше, и слышал разное, хотя никогда не встречал, и хочу рассказать о нем то, что знаю, хотя, конечно, то, что я знаю, в основном слухи.
Имя профессора как-то знакомо срезонировало в моем сознании.
— Марк, — спросила я, — могла я раньше слышать это имя? Как ты говоришь? Профессор Зильбер?
— Вполне, — ответил Марк. — Он мировая знаменитость, в тысяча не помню каком году был номинирован на Нобелевскую премию, хотя так и не получил ее, чего никогда не простил мировому научному сообществу. А да, конечно, год тому назад я приносил его монографию по психоанализу, вот, наверное, откуда ты помнишь его имя.
Разве это называется «помню», с самоуничижительным сомнением подумала я. Вот он помнит. Я с завистливым восхищением посмотрела на Марка. Вот у него память! Попроси его, и он список литературы, приведенный в этой монографии, наизусть, как стихи, продекламирует.
— Вообще, он знаменитая и в достаточной степени одиозная личность, — продолжал Марк. — Начнем с того, что он старый, и я имею в виду — действительно старый, ему хорошо за семьдесят, но не дряхлый, наоборот, еще вполне боевой, хотя, конечно, поутих немного. За ним закреплено звание патриарха, знаешь, знаменитого ученого старой закалки, смотрящего свысока на мельтешащие и конкурирующие поколения. Он, наверное, последний оставшийся ученик Фрейда — не поддельный, а настоящий ученик. Вроде бы Фрейд даже ссылается на него, вернее, не ссылается, а приводит его имя, хотя сам я этой работы не видел, но я и не прочитал всего Фрейда, так что не знаю. Уехал он из Вены, конечно же, вовремя, как раз перед приходом нацистов, и перебрался сначала в Англию, а потом, после войны, сюда, в Штаты, но говорит он со смешным европейским, таким немецко-идиш акцентом, знаешь, как говорят ученые-злоумышленники в старых голливудских фильмах.
Я была поражена подробностью информации и поэтому перебила Марка с не особенно замаскированной иронией:
— Послушай, где ты берешь все эти сведения? У тебя, видимо, целый штат осведомителей.
Марк, кажется, иронии не заметил.
— Видишь ли, малыш, в научном мире раздобыть информацию о человеке совсем несложно. Ты это сама скоро почувствуешь. Впрочем, я рассказываю для того, чтобы тебе было проще общаться с профессором.
— Да, Марк, я понимаю, извини, я глупость сказала, — созналась я и подумала, как же я все-таки люблю свои ошибки признавать, а еще больше извиняться за них. — Продолжай, пожалуйста.
Марк примирительно улыбнулся.
— Профессор Зильбер, при всей своей известности, не считается приятным человеком, более того, еще в молодости, когда, видимо, энергии было побольше, он зарекомендовал себя трудным в общении, заносчивым, короче, тяжелым субъектом. Он высокомерно относился к коллегам, а иногда даже пренебрежительно, гонял своих учеников в хвост и в гриву — такая, знаешь, старая школа, так что немногие выдержали полный курс его подготовки. И потом, тебе это будет особенно интересно, он был преуспевающим вумэнайзером, — и хотя я вполне поняла, Марк пояснил: — За женщинами приударял очень активно, вплоть до скандалов. Видишь ли, на чем же ему, ученику Фрейда, принявшему, можно сказать, из самых его рук палочку психоанализа, было еще оттачивать свои психоаналитические способности, как не на запутанных межполовых отношениях?
— Так почему ты меня устраиваешь к нему, если он такой тяжелый человек. Мало ли других? — спросила я, искренне не понимая.
— Видишь ли, тем не менее он — величина. Он признан в мире как один из лучших, если не лучший, в своем психоанализе, и действительно, если объективно, — он отличная школа. Те из его прошлых учеников, кто все же выдержал его придирки, сейчас отлично стоят и, как ни странно, благодарны ему за трудную молодость. К тому же он уже старенький, и прыти небось поубавилось во всяком случае в отношении женщин.
— Марк, — сказала я, успокоенная, — но психоанализ — это ведь совсем не то, что я хочу.
— Ничего, ты же не навеки у него останешься. А годик или два для тебя будут полезны, он, как я понимаю, забавный старик. Тебе в этот четверг надо с ним встретиться, ожидается нечто вроде собеседования. Хотя, как я понимаю, вопрос уже практически решен.
Через два дня я убедилась, что профессор Зильбер именно такой, каким мне описал его Марк, во всяком случае внешне он выглядел именно так, как я его представляла. Несмотря на годы, он был статный, большой, и старческая сутулость только добавляла ему массивности. Он был широк в кости, но поджарый то ли от возраста, то ли от природы, с широкой, размашистой походкой. Крупные черты лица сразу привлекали внимание, но даже на их фоне выделялись глаза. Хоть и суженные морщинами век, они, казалось, выпирали из-под линз очков, казалось, что линзы — эти увеличительные стекла — имели лишь единственное назначение: увеличивать то, что сохранено за ними, и, только когда он снимал очки, было видно, что глаза живут отдельной от остального лица жизнью, как бы автономно. Возможно, от их выпуклой величины создавалось впечатление, что перемещаются они не в двух, как им положено, а как бы в трех измерениях и не имеют никакого отношения ни к мимики остального лица, ни к жестикуляции рук.
Только увидев его глаза, немного, совсем чуть-чуть навыкат, я поняла, что у этого человека не могло быть другого занятия, кроме психоанализа, они сами по себе были связаны и с психо, и с анализом. Впрочем, подумала я, неизвестно, с чем больше. Крупный, неправильной формы нос являлся придатком к глазам, он как бы пытался связать их со всем остальным лицом, не давая им уж совсем оторваться, и придавал всему лицу дополнительную гармоничную выразительность.