Свиридов пробился к жене Чумакова, заметив, что на подоконнике, сложив руки на коленях, потерянно сидит вчерашняя училка; он кивнул ей и получил в ответ жалкую, кривозубую улыбку. У таких женщин всегда анемия и пахнет изо рта. «А у тебя, сволочь, чем пахнет изо рта? — прикрикнул он на себя. Уже вписался, за всеми примечаешь мерзость, как и положено в стаде?»
— Это все выяснится, — ему казалось, что бледная толстая жена гораздо сильней рослой и сильной старухи нуждается в утешении, потому что старуха — он не мог этого не заметить — немного еще и приторговывала горем. Она, вероятно, привыкла со своими болячками быть центром внимания и теперь не могла смириться, что максимум сочувствия достается Чумакову; а впрочем, ведь и это подлая мысль. Мы всегда жалеем тех, кто страдает тише, меньше действует на нервы. Жена Чумакова слушала молча, кивая, пытаясь даже улыбаться.
— Сейчас, вы же читали, проверка. Ну они и хватают. Это все демонстрация, пустой звук. Сейчас немыслимы посадки, не «Юкос», в конце концов…
— Он никого не сажал, — безнадежно ровным голосом сказала Чумакова. — Никого никогда. Он вообще не мог посадить. Ничего не брал. Если предлагали, не доносил. Надо было.
— Нет, не надо было. Взяли бы все равно, а так хоть совесть чиста. Вы увидите, он выйдет днями.
Дольше здесь находиться не было смысла. Свиридов кивнул Глазову:
— Вы пойдете?
— Нет, побуду. Подожду, пока адвокат подъедет. Введу в курс.
Оставаться было тошно, уходить одному — еще тошней. Свиридов курил на лестнице, ни на что не решаясь, когда к нему подошел слегка оплывший кучерявый брюнет лет тридцати пяти.
— Вы не родственник? — спросил он участливо.
— Нет, знакомый.
— Из списка? — со значением уточнил брюнет.
Свиридов поднял на него глаза и кивнул.
— Ну, теперь всех.
— Почему вы думаете?
— И вы так думаете, — сказал брюнет. — И все так думают. Не только в списке. Не обойдутся без этого, неужели непонятно?
— А вы тоже из Счетной палаты? — злясь на эти вечные карканья, зло спросил Свиридов.
— Нет, я из Института рыбоводства. Салтыков Алексей. Осетров спасаю. Нацпроект, слышали? Вымирают осетры.
— Ну так за что же вас?
— Какая разница. А вы кто будете?
— Я Свиридов, сценарист.
— А. Слыхал что-то. Ну, вас и подавно есть за что. Да всех есть за что. Жопа есть — за нее и берут, не согласны?
— Какая разница, — кисло сказал Свиридов. — Согласен, не согласен…
— Пойдемте выпьем, — предложил Салтыков. — Тягостно тут, и стыдно лезть. Пойдемте, тут есть место приличное… Я все равно работу прогулял. Надо же посмотреть, привыкнуть, как оно будет… На похороны ходят с той же целью, нес па, простите мой французский?
Некоторое время шли молча, заглянули в ближайшее кафе «Шашлычок» и заказали высокорослой белоруске за стойкой графинчик «Косогорова» и по салату оливье.
— Этак я сопьюсь, — хмуро сказал Свиридов.
— Не худший вариант, между прочим. — Салтыков ободрительно похлопал его по плечу. — В такие времена лучше быть алкашом, надежнее. Я даже читал где-то — Светлова, кажется… или не Светлова, не суть… вербовали в осведомители. Писательское начальство вызвало, говорит: вы же советский поэт, докладывайте о разговорах! А он сразу: понимаете, я алкоголик. И когда выпью — выбалтываю все. Удержать в тайне факт нашего сотрудничества не смогу, а тогда какой же от меня толк? Вся секретность в задницу. Они, понимаете… ну, будем…
Выпили.
— Они, — продолжал Салтыков, — могут быть рассмотрены как болезнь. Есть правило, что если у кого экзема, то рак практически исключен. Клин клином.
— Это называется «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет», — вспомнил Свиридов.
— Точно, точно. Можно выбрать наименее травматичный вариант. Выбирая алкоголизм, вы избавляетесь от стукачества, от подозрения в нелояльности — потому что у алкоголика не может быть других страстей, кроме выпить…
— По-моему, то ли Германа, то ли еще кого-то прорабатывали, он что-то в ленинградском Доме кино крикнул антисоветское. Его вызвали на «Ленфильм», — заговорил Свиридов, — стали стыдить, шить дело, а он: простите, товарищи, не помню, был пьян, смешал коньяк с портвейном. Сразу со всех сторон сочувствие: как можно коньяк с портвейном? Какой хоть портвейн? «Южный»? Ну, после него только повышать! Что ж вы так, молодой человек, — ну и спустили на тормозах.
Оба чувствовали себя как на поминках: невыносимое напряжение разрешилось, имеется законный повод выпить за то, что в этот раз закопали не нас. На поминках, собственно, празднуют именно это, но редко признаются.
— Знаете, — Салтыков разлил по второй, — тоже не помню, у кого… В общем, если бы тогдашние партбоссы сообразили вовремя сесть по уголовной статье, политическую им бы уже не пришили. Тогда безопасней было — уголовка. Я думаю, что и сейчас, если бы кто из наших попался на краже, он бы сразу вылетел из списка и попал в другой.
— Ну, за кражу наверняка посадят, а тут еще бабка надвое…
— Вы думаете? — Салтыков мрачно уставился на Свиридова и покачал головой. — По-моему, вопрос времени. И только.
— То есть вы допускаете… массовые репрессии по полной программе?
— И вы допускаете, — просто сказал Салтыков. — Мы поэтому и пьем здесь.
— Нет, не думаю, — попробовал откреститься Свиридов. Ему казалось, что если он не признается в собственном непроходящем ужасе — этот ужас будет менее реален. — Для репрессий нужна как минимум идеология, а тут…
— А, бросьте. Что вы этот либеральный бред повторяете? Все ровно наоборот. Это для идеологии нужны репрессии, а сами они возможны без всякого повода. Я после Чумакова точно понял. Так даже и лучше.
— В смысле?
— В прямом. Они не средство, понимаете? Они самоцель. Мы сейчас наблюдаем самый чистый случай, на ровном месте. Экономика растет, стабильно все, как никогда, оппозиции близко не осталось. Только сумасшедший может в это время составлять расстрельные списки, нагонять страху, гонять несогласных… Ничего же не происходит, ни-че-го! Но им надо, и они будут. Потому что ничего другого не могут. У меня вообще есть теория — я вам сейчас расскажу коротко…
Свиридов усмехнулся. У всех была теория. Каждый придумывал России объяснение и сверхцель сообразно темпераменту, выстраивая такую модель, при которой от самого теоретика требовалось бы как можно меньше поступков и жертв.
— У человека одна главная задача, — начал Салтыков. — Забыть о смерти. Он готов от нее заслоняться любой ценой, придумывает миллион отвлечений — вся культура для этого, вся наука, что хотите. Но отвлекаться, как вы знаете, можно высокими способами, а можно низкими. Бетховен сочиняет «Па-па-па-пам!» — Салтыков напел, — Пушкин пишет «Я помню чудное», а дауны дрочат. Вы даунов наблюдали?
— В кино. В жизни редко.
— А я часто. В молодости думал, что надо делать добрые дела, а все остальное бессмысленно. Ходил в Дом ребенка, видел множество идиотов. Вот они и развлекаются. Дрочат по углам безо всякого стеснения. Это их единственное развлечение.
— Помню. Но не хотите же вы сказать, что Россия — такой даун?
— Именно это и хочу, — с удовольствием подтвердил Салтыков. — Есть самогипнозы высшего порядка, есть низшего. Здесь даунизм выбран добровольно, в результате проб и ошибок. Попробовали высший порядок, не пошло, неинтересно, — это как любера вести в кино на Антониони. Он посмотрит и опять выберет качалово, мочилово, групповое кричалово на стадионе, насилово в подъезде… В результате для отвлечения от смерти и прочей экзистенциальной проблематики выбран простейший вариант. Пункт а: произвольно делим всех на земщину и опричнину. Пункт б: опричнина ебет земщину. Жестоко, с наслаждением, с надрывом, с полным забвением приличий. Критерий выбора произволен: это могут быть, допустим, бояре и дворяне, а могут русские и евреи, буржуи и пролетарии, коммунисты и беспартийные… В настоящий момент мы видим триумф наслаждения как такового, с полным отказом от мотиваций: список составляется произвольно, и сверху недвусмысленно указывается: этих можно. Аллонз анфан де ля патри, извините мой французский.
Чувствовалось, что Салтыков ненавидит Родину и это ему очень нравится. Родина поистине решала все экзистенциальные проблемы Салтыкова, поскольку на нее можно было списать любые неудачи, дурную погоду и даже собственную смертность. В остальном мире, вероятно, никто никогда не умирал — или смерть была не так травматична, вследствие чего и отвлекаться от нее можно было менее брутальными развлечениями вроде того же Антониони; но здесь, чтобы избыть ужас чисто русского небытия, требовался беспримесный садомазохизм.
— Вообще вы только что описали нормальный механизм формирования элиты, — сказал Свиридов. — Элита на виду, по ней догадываются о тенденциях, она уязвимее, и формируется она чаще всего именно списком — скажем, списком толстожурнальных авторов при совке, списком «Звезд на льду» после совка…