Кончилось все это плохо, конечно. Но ведь хороших «концов жизни» и не бывает, наверно? Но неужели это — конец? Третье дыхание? А ты что б хотел? Чтоб тебе несколько концов изготавливали: этот не нравится, давай другой? Нет уж. Такой, как заслужили. Гибнем от того же, чем жили. Нормальный ход. Обидно, наверное, ни за что погибать, а мы — как раз понятно за что! За прелести свои, теперь сгнившие. Так что, Пигмалион-реаниматор, кончен твой труд! Из воспоминаний кашу не сваришь! Они только в головенке твоей остались — больше нигде. А она, интересно, помнит? А толку-то что? Как в самом начале мне Стас сказал: «Деменция. Разрушение личности». Из черепков горшок не слепишь, чтобы суп в нем можно было варить. Вот если бюст Толстого расколется, то, наверное, его можно слепить. А живое, веселое, бодрое существо — из черепков-то — навряд ли.
Неужто не выберется она сейчас? Всегда ж выкарабкивалась — из самых жутких ситуаций, которые, как сейчас, сама же и создавала. Именно на лихости, бесшабашности и выбиралась: «Нисяво-о!» И все действительно — обходилось. «Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!» — это ж я при ней сочинил. И что же? Кончилась жизнь?
Помню, две недели прогуляла на режимнейшем предприятии, где работала после института. Бормотала с утра: «Я договорилась, договорилась! В библиотеку иду!» Выгонять, на мороз? И так — две недели. На режимнейшем предприятии, где вход и выход на табло отмечались, каждая минута рассматривалась отделом кадров! И — две недели, без объяснений. Влететь в такое только она могла. Ясно было, что обычным путем не спастись. Да и какой путь тут — обычный? Путь несколько странный нашла — обычный разве что для нее. К своей подружке Лидке пошла, где за бутылкой они все проблемы решали, не минуя и мировых. А уж эту-то! «Тьфу!» — как Нонна небрежно отметила. Муж Лидки грузин был, художник, и у них там постоянно «князья» паслись, которые «все могут»! Ночью пришла. «Дунувшая», естественно. Но на это я уже сквозь пальцы смотрел. Главное — радостная. «Сде-вава!» — шутливо произнесла и голубой листок на стол шмякнула. Я поднял его, глянул — и помутилось в голове. Все буквы на нем — и напечатанные, и написанные от руки — были грузинские, этакие веселые извилистые червячки! А где же фамилия-то ее? Та-ак. Фамилия-то как раз по-русски, но явно на месте вытравленной, другой… Ювелирная работа! С таким бюллетенем надо прямо в тюрьму. «Ну, если посадят меня, Венечка… то, может, тебе тоже в ту тюрьму устроиться кем-нибудь?» — хихикнула, ладошкой губы пришлепнула, вытаращила веселые глазки. Неужто сажают и таких? «Нисяво-о-о!» — бодро утром сказала. Где же — «нисяво»? Уставать я уже стал от ее бодрости: ночь не спал. Раньше и я был веселый, но всю веселость она себе забрала, мне только ужас оставила — вполне обоснованный, надо сказать. Вернулась — радостная. И опять же — поддавшая. Но тогда мы пили не просто так — победы отмечали.
«Ну что?» На работу придя, сразу же собрала в курилке за цехом совещание, своих подружек и корешей, таких же бездельников, как она, на их бурную поддержку надеясь… но и из них никто в восторг от ее бюллетеня не пришел. Наоборот, старались зловещий этот листок скорее другому передать — и быстро он опять в ручонках у нее оказался. И все ушли. И осталась она одна, с этим листочком в дрожащих руках. И тут, на беду свою, зашел в ту курилку у сборочного цеха молодой, перспективный парторг. Покурить с массами, о проблемах узнать, потом смело их на собрание вынести! Время было — лихие шестидесятые. Но такого — не ожидал. Нонна, хабарик отбросив, к нему кинулась: «Что вы посоветуете? К вам одному могу обратиться!» — сунула бюллетень. Тот взял листок, посмотрел, покачнулся и, прошептав побелевшими губами: «Я этого не читал», — быстро вышел. Тогда она, на рабочее место не заходя, пошла в отдел кадров и отдала бюллетень. Через час примерно звонок: «Зайдите!» Дружки проводили ее, дали клюкнуть. Смело вошла! — этакая Жанна д’Арк. «Вот что, Нонночка, — всесильная Алла Авдеевна сказала, — больше не делай так. И никому, слышишь, не рассказывай!» — «Куда… идти?» — Нонна пролепетала. «На рабочее место», — Алла Авдеевна улыбнулась вдруг. И все к ней так относились — именно ей демонстрировали свою доброту, — мол, и мы тоже люди. Умело провоцировала она на то своей как бы слабостью и растерянностью — на грани нахальства, и это сочетание веселило всех. Парторг, встречая в столовой ее, лихо подмигивал: «Мы знаем с тобой одну вещь!» И ему приятно было — себя лихим ощущать. Время такое было. И вроде как с ее легкой руки парторг резко пошел в гору, стал смело везде выступать, «лихие шестидесятые» все выше его несли. В конце концов оказался в Москве, крупным деятелем шоу-бизнеса, но звонил и оттуда — Нонну своей «крестной матерью» считал. Очарован был. Парторг Очарованный. «Ну как вы там, все гуляете?» — по телефону кричал. И никаких других версий не принимал — только эту. И даже когда я в последние годы пытался робко говорить ему, что не все у нас так уж складно, хохотал: «Да вы везде свое возьмете!» Парторг верил в нас.
А я-то — верю, нет? Словами в основном наша жизнь держалась — событий радостных не было уже давно.
Приходя, заставал ее пьяной, озлобленной. Душу мне рвала, ночи не спал. Но утром — успокаивал себя. Все равно разговор надо вести к примирению — так лучше сразу сделать мир, правильными словами.
— Ты чего это? — добродушно спрашивал. — Поддамши, что ли, вчера была?
Правильное, мне кажется, находил слово: «поддамши» — это гораздо лучше, чем «пьяна».
— Я?! Поддамши? — весело восклицала. — Никогда!
Чуяла уже, что скандала не будет.
— Ну, не поддамши… Выпимши. Было такое?
— Я? Выпимши? — Она веселела все больше. — Да вы что, гражданин?
— Ну… клюкнувши-то была? — Я глядел на нее уже совсем влюбленно.
— Клюкнувши? — добродушно задумывалась, оттопырив губу. — Странно… — насмешливо глянула на себя в зеркало. — А мне казалось, я была так чис-та!
На словах и держались. На наших. На моих.
За темным окном маршрутки снег повалил. Сплошной — как тогда… когда я у Эрмитажа молился. Молитва и сейчас продолжается… молитва длиною в жизнь.
Шел от ограды через сад, и вдруг из тьмы в круглый свет фонаря выскользнула собачка. Вытянув усатую мордочку по земле, закатывая черные глазки, она смотрела на меня снизу вверх, но не подобострастно, а как-то лукаво. Хвостик ее мотался влево-вправо, почти как снегоочиститель. Ее, что ли, собачка? — вдруг осенило меня. Реализованный ее бред? Ну молодец, молодец, собачка! И она — молодец. Реализовала-таки свою собачку! А если ее на это хватило — то, может, восстановим и жизнь?
Смелое предположение! Ну а вдруг?
Я протянул пряничек, но она, вздохнув, покачала усатой головкой и перевернулась голым животиком вверх, требуя ласки. Прихотлива, как хозяйка ее! Если это и бред, то бред симпатичный.
Улыбаясь, я поднимался по лестнице. Навстречу мне кто-то бежал вниз. Я посторонился и узнал Настю. Увидел слезы на ее лице.
— Ну… что там? — произнес я бодро.
Настя лишь махнула рукой, сбежала вниз и хлопнула дверью.
Не может быть! Не может быть ничего плохого, раз я только хорошее вспоминал!
Заклинатель змей, смертельно ужаленный! Пигмалион-реаниматор!
Я рванул вверх по лестнице.
Ворвался в палату, в затхлый пенальчик… и, с наслаждением вдохнув сладковатый от лекарств воздух (третье дыхание!), опустился на стул. Слава тебе, господи! Все тихо! Вот, оказывается, где самое острое счастье-то бывает!
Нонна, распластанная, лежала. Откинута тонкая ручонка с синеватыми венами, от нее трубочка поднимается к стойке с баллоном. «Под капельницей».
— Венчик! — тем не менее она радостно произнесла, приподняв головку.
— Лежите! — молоденькая сестричка воскликнула. Улыбнулась мне: — И так у нее сосуды тонкие, трудно попасть.
«У меня руки тон-кия!» — помню, Нонна так говорила. Для больницы это, конечно, проблема.
— Спасибо вам! — сестричке сказал.
— Венчик! — Нонна, похоже, довольно бодро себя чувствовала, несмотря на иглу в руке. — У меня к тебе просьба. Убери тарелки, пожалуйста, что у меня тут… скопились. — Она виновато глянула на даму-соседку. Услышав такую речь, та любезно со мной раскланялась. Идут, вижу, дела!
— Сделаем! — стал составлять тарелки.
Вот уж не думал раньше, что счастье — за всю жизнь самое острое — в больничной палате меня ждет! Единственное уже место на земле, где именно я конкретно нужен! И даже — незаменим! В других уже всех местах — например, в вагоне с виагрой — кем угодно я заменим. А тут — единственный, кто сделает все… чем другие брезгуют. Только я могу! И абсолютно, кстати, не брезгую. Котлеты, кстати, делись куда-то с тарелок. Собачка? Лишь присохшие макароны остались — а это вообще ерунда!
Пошел. Побежал почти. С пирамидой тарелок — к туалетам. Тут мелькнула смешная мысль: может, с ее тарелками надо в женский? Да нет, все равно надо в мужской! — усмехнулся. Вот уж не чаял никогда, что возле больничных туалетов радоваться буду! Но не припомню, где в последнее время такое счастье испытал. На поправку идут дела! И какие люди тут чудесные — ту же молодую сестричку взять или соседку, интеллигентную даму. Понимает все, деликатно сочувствует. Тут же из туалета вышел старичок, увидел меня, радостно засуетился, дверь придерживал, пока я с тарелками входил. Чудесно — и он тоже свое место нашел, где в его годы полезен может быть и даже приятен! Больничный рай? Как переход к раю настоящему? Скинул крышку с ведра, стал туда с тарелок соскребать ложкой. Да, состав мусора тут разнообразный: прогорклые окурки, тампоны окровавленные, чьи-то трусы обкаканные. Жадно вдохнул. Привыкай, не стесняйся. Третье дыхание твое, может быть, самое глубокое.