Муж Галины Грациановны был капитаном дальнего плавания, и эта романтическая профессия ложилась «ложкой мэда на живит» приморского хлопчика.
За эти годы Галина Грациановна наезжала в Одессу несколько раз, кипучая, могучая, с кучей подарков и все нарастающей жаждой жизни. Плющ принимал ее в мастерских и квартирах друзей, о чем надо было долго и трудно предварительно договариваться. Только их красочная несовместимость и убеждала в конце концов посторониться какого-нибудь крепкого Кирилюка или Пасько. Две-три недели ее сокрушительного гостевания Плющ много и вкусно ел, но выматывался физически и, главное, нравственно. Мало того, что он не брал в руки кисть, Галка вышибала из-под него почву, меняла скорость его жизни, а самостоятельность свою, отдельность от всех, Плющ ценил больше всего.
В ранней юности, занявшись живописью по-настоящему, Костя много времени провел в гостях, в родительских домах своих друзей. Его кормили, укладывали спать и почему-то жалели.
У него были отец и мачеха, и бабушка, и полдома на Пересыпи, рабочей окраине, славившейся некогда темными ночными разбоями. Отец его, капитан порта Каролино-Бугаз (одно название — землечерпалка, баржа и два крана), был недоволен новым Костиковым увлечением, он считал рисование делом не мужским и позорным, и, встретив однажды своего сына с красавцем художником Эдом Павловым, принял того за педика и категорически запретил Костику с ним встречаться.
Новая жизнь требовала непрерывного общения с новыми друзьями, споров за стаканом вина и ослепительных озарений. Уже тогда чувствовал Плющ свою отдельность.
Друзья учились в художественном училище. Поступить туда Плющу мешало два досадных обстоятельства: не на что было купить аттестат зрелости или хотя бы справку об окончании восьми классов, и главное — чудовищная врожденная безграмотность. Он мог сделать в слове «абрикос» четыре ошибки: «оберкоса». Друзья пытались помочь, заставляли писать диктанты, он соглашался даже, но неизменно писал, как слышал, вернее, как хотел.
В училище Плющик был своим человеком, он мог зайти в мастерскую любого курса, ему давали место, и преподаватель распекал его, как и всех. Маленький рост, безукоризненная бандитская вежливость и имя «Костик», мешали многим относиться к нему серьезно. Между тем он в двенадцатилетнем возрасте складывал самостоятельно печь-голландку.
Море над портом пропадало, превращалось в небо, появлялось вновь у горизонта небрежной голубой растяжкой. «Прямо Рауль Дюфи», — подумал Плющ равнодушно, с некоторой даже досадой. Он поднялся со скамейки. Надо пойти в «Бристоль» отметиться.
Интуристовская гостиница «Красная» действительно называлась до революции «Бристоль». Располагалась она на улице Пушкинской — на этот раз без понта, действительно самой красивой улице в мире, так по крайней мере заявляли постояльцы гостиницы, туристы со всех сторон света. Был при гостинице ресторан, был и бар, обыкновенная, на первый взгляд, стекляшка с двумя дверями на улицу.
После знаменитого «Гамбринуса», потерявшего свое значение в незапамятные времена, по смерти не так даже Сашки-музыканта, как Александра Ивановича Куприна, после, особенно, переселения «Гамбринуса» с Преображенской на другое место, на престижную Дерибасовскую, бар «Красный» стал местом, где собиралась вся Одесса. Да и «вся Одесса» изменила свой облик. Вместо рыбаков, биндюжников и щипачей, ее представляли теперь фарцовщики, валютчики, художники и поэты. Проститутки, разумеется, остались, но и те претерпели изменения, называясь теперь манекенщицами, танцовщицами филармонии и продавщицами книжных магазинов.
Валютчиков и фарцовщиков, естественно, привлекала сюда зарубежная клиентура. Молодых художников и поэтов — дешевизна напитков и демократически настроенные бармены. Можно было вести себя кое-как, иногда лишь бармен Аркадий покрикивал: «Слава, выведу. Карлик, тебе хватит». Маститые же члены творческих «Спилок», Союзов значит, бывали здесь и потому, что рядом (Союз писателей находился в соседнем доме, где жил О. С. Пушкiн, как гласила мемориальная доска), и потому, что это Пушкинская, и пес его знает еще почему.
Это был Эдем, где за одним столиком мирно пили водку волчара председатель «Спилки Письмэнныкив» и молодой поэт, асоциальный разгильдяй, что не мешало их основным отношениям — матерый делал все, чтобы не принять своего собутыльника в Союз.
Представители же криминального мира жили здесь сами по себе, диффузии никакой не происходило. Встретившись где-нибудь на улице, художник и валютчик раскланивались друг с другом, здесь же как будто не замечали. Эта выработанная за несколько лет этика была удобна всем. Проститутки могли беспрепятственно садиться за любой столик. С поэтами они просто дружили, иногда угощая.
Бар был дневной, утренний даже, работал с восьми утра до пяти вечера, поэтому к закрытию здесь было особенно людно: не успевшие запланировать вечер поспешно стекались сюда. Здесь формировались компании, команды, отряды, отсюда они направлялись в разные концы города пить, спорить, петь старые песни.
В баре было прохладно и пусто, только за стойкой стояли трое. Один, высокий полуседой человек, лет за пятьдесят, — Измаил, старший брат Карлика.
Со времен Багрицкого он был первым в Одессе русским поэтом-евреем, принятым в Союз писателей. И то после четырех изданных книг и, главное, демарша, устроенного группой украинских поэтов. Они заявили в Киеве, что выйдут из Спилки, если Измаила не примут. Это грозило крупным скандалом, и киевляне, «помиркував», все-таки его приняли.
Один из скандалистов, Боря Череда, был тут же. Третьим был поэт и журналист Юрий Дольдик, лысый и солидный, похожий на несмешного Луи де Фюнеса. Плющ вежливо поздоровался.
— Алиготе! — откликнулся Измаил и протянул руку.
— А скажите, Изя, Карлик пишет?
— Стихи только, да и то вряд ли. Ню?
— Что «ню»? — без энтузиазма откликнулся Плющ. — Вы же знаете, я не пью.
— А тянет? — живо спросил Боря Череда. — Я вот был месяц в завязке, и ничего, не вспоминал даже.
— Ну, это ты, Боря, не пи…, не преувеличивай. Сколько лет уже, а как представлю неполный стакан водки, аж дух захватывает.
— Ну и воля, — отозвался Дольдик, прихлебывая кофе. — Ты, Костик, похож на фолкнеровского Минка. Не находишь?
— Я, Юра, ищу и не нахожу уже много дней двадцать пять рублей. У вас никого, случайно, нет?
Все рассмеялись, как хорошей шутке.
— Хочешь кофе? — спросил Дольдик.
— Спасибо, только двойной, пожалуйста.
У Измаила денег не было хронически. Даже на сигареты. Ляля, будучи врачом, хоть и педиатром, строго следила, чтоб он не пил, а главное, не курил. Шутка ли, мерцательная аритмия. Приходилось придумывать разные писательские дела, чтобы выйти в город и покурить. На море, куда он водил трех своих пацанов, это не получалось. Они могли невольно заложить, особенно младший. С питьем тоже было сложно. Самолюбие не позволяло Измаилу «садиться на хвост», и приходилось искренно отказываться раза три. Зато согласившись, он уже не жеманничал. Это качество раздражало Эдика, и еще — пренебрежительное отношение Измаила к писанию Эдиком романа.
— Ничего не выйдет, — убеждал Измаил, — ты же малограмотный!
— Малограмотный, но умный, — парировал Эдик.
— Все равно, помогать в проталкивании я не буду, и вообще, возьми псевдоним.
«Это не семья, — говорил Дольдик, — это популяция».
Писатели разошлись, Плющ взял кофе и сел за столик. Крупный ливень внезапно набежал на Пушкинскую, потемнело в баре, капли на асфальте подпрыгивали и падали в свои воронки. С мокрой газетой на голове вбежал Марик Ройтер.
— Фу ты, черт, — сказал он усаживаясь, — посмотри, Костик, усы не поплыли?
Марик снял с головы газету, скомкал и аккуратно положил на соседний стул. Плющ удивленно поднял голову: на бледном худом лице с маленькими коричневыми умными глазами, под большим свисающим носом были нарисованы тушью усы колечками.
— Не, не поплыли, — успокоил Костик, — ты что, сдурел?
Марик жил с мамой в мрачной комнате в коммуналке, ему было лет тридцать пять, но он не был женат, сначала, конечно, из-за мамы, потом это казалось все труднее и безнадежнее.
Был он талантлив, но писал мало и с трудом, приходилось все время ходить на службу для маминого спокойствия. А еще Мила Гальперина, главный архитектор Гипроторга, давала ему работу в интерьерах, монументальную, в основном роспись, эксплуатировала его нещадно, зато платила, хоть мало, но регулярно.
Марик раз и навсегда уныло решил, что он некрасив, не в женщинах даже дело, его эстетическая натура требовала немедленной красоты всегда и во всем. Поэтому он в припадках самоиронии развлекался, как и сейчас вот, с усами.
Не так давно он влюбился в бывшую жену товарища, благо не надо было знакомиться, давно знали друг друга. Дама, удивившись его объяснению, посмотрела на него другими глазами и увлеклась.