Никто не успел и глазом моргнуть, а она уже умела стирать как надо, латать и штопать, стряпать вкусное рагу, накрывать на стол, как водится у христиан, да что там стол! — даже есть научилась вилкой, так легко и свободно, будто всю жизнь только этим и занималась. Потом, туго подпоясавшись, она смело шагнула в самое стекло сафры, одержав тем самым вторую победу в глазах зомбийцев. Но окончательно покорила она их не этим. Однажды, в какую-то особенно теплую, душную ночь перед великим постом, соседей разбудили необычно громкие, ликующие крики, такие, что и самого равнодушного расшевелят…
Любительниц давать ночные концерты в деревне было немало, и, случалось, они устраивали настоящую пере кличку:
Послушай, послушай, как она зашлась, далеко отправилась, милая!..
Да уж куда там. Ну иди же сюда, дорогая, давай и мы…
И пуще прежнего неслись любовные крики, а как же: для чего же еще нужен муж, если не для того, чтобы пускаться с ним в такое вот путешествие, покачаться на волнах, полетать на небесах, ну для чего же еще!..
Ночных любительниц поголосить в деревне было немало, но новенькая задала такой концерт, из ее горла полилось такое богатое разноголосие, будто целый оркестр со скрипками, барабанами, флейтами, гитарами и трещотками грянул туш на всю округу; И сразу же в кромешной тьме разнеслись другие вскрики, они прокатились горячей волной над крышами деревни, от края до края, заставляя волей-неволей присоединиться к ним и поучаствовать в ночном концерте. Долго потом еще вспоминали об этой ночи, когда люди хороводами ангелов принялись летать вместе. Вовсю разошлись даже самые робкие и стыдливые, те, кто обычно стеснялся так вот заливаться. И многие из них приходили потом к сконфуженной Элоизе с поздравлениями и благодарностью за такую нетленной красоты песнь, что чуть было не стронула всю деревню с насиженных мест, не вознесла ее к самым звездам…
Все напрочь забыли в своем ликовании, что она дочь чародея: да когда это было-то, и чего такое старье вспоминать, в чулане ему место, среди прочего барахла. Но один из них, по имени Жан Оризон, не забывал об этом ни днем, ни ночью; иногда его охватывал страх, что с ним может приключиться что-то ужасное, какая-нибудь гнусная пакость, которая долго будет глодать его изнутри, прежде чем вырвется наружу. Особенно он боялся за свое мужское достоинство, опасался, как бы его не скрутило, не завязало мертвым узлом, за то, что он, видите ли, посмел покуситься на саму кровь Бессмертного. Этот страх подступал всегда вдруг, неожиданно. Все вроде бы хорошо, доволен человек своей жизнью, тем, что мать родила его на свет божий, и вот на тебе, накатило! — и он мрачно бросает:
— Вот сижу я сейчас за этим столом, остолоп этакий, ем, пью, говорю и не ведаю, что, быть может, никогда уже не быть мне настоящим мужчиной.
Но тотчас же на помощь ему тянулась рука Элоизы, и снова раздавался здесь смех, произносились клятвы в вечной любви, снова лилась услада, как тогда, в первый раз, на поляне под деревянным помостом…
Элоиза замечала, конечно, что муж ее киснет в мутном рассоле печали. И каждый божий день, как выражались жители равнины, ее тянуло на горную тропу, пойти спросить разрешения у отца, как в свое время это сделала Абоомеки-Тихоня. Но вдруг он ее не отпустит! А она любила своего пильщика, мужчину, который денно и нощно до одури осыпал ее нежными словами, ибо безмолвный поцелуй, говорил он, все равно что атласная грудь негритянки без золотой цепочки, и, боясь его потерять, она каждый божий день откладывала свое намерение на завтра…
Кровь одного так счастливо слилась с кровью другого, что Элоиза забеременела еще в год своего крещения. Но она не ощущала тяжести живота — казалось, он был надут, как пузырь воздухом, и на шестой месяц все ее надежды изошли вместе с кровяной водой. И так продолжалось целых десять лет. Жан Оризон совсем потерял голову от этой напасти, в которой все единодушно признавали месть Бессмертного — то были его козни, его мета, его хищная хватка. И однажды, когда женщина снова затяжелела, Жан Оризон надолго задумался, замкнулся в себе и ясно стало, что он готов отступить, покориться. И вот как-то утром, когда Элоиза прилегла вздремнуть, устав от своей очередной мертвой ноши, он молча собрал свои вещи и был таков: выскочил на шоссейную дорогу, проложенную белыми, и стал дожидаться рейсового автобуса. Шофером этого автобуса был некто Макс, Макс Армаггедон, и слыл он самым умелым и удачливым среди водителей. Он мог вести машину пьяный в стельку, мог даже крутить баранку ногами, откинувшись назад, чтобы позабавить публику; как бы то ни было, он всегда всех доставлял по назначению. Но в тот день, едва автобус выехал из Лараме, у поворота к холодильному заводу посреди дороги вдруг, откуда ни возьмись, вырос огромный валун, что заставило шофера резко вывернуть руль. Машина врезалась в дерево, от удара передняя дверь распахнулась, из нее вылетел, будто кто-то вышвырнул его наружу, пассажир и рухнул прямо на рога мирно пасшегося у самой обочины быка. Этим бескрылым летуном был не кто иной, как Жан Оризон. Когда шофер ошалело оглянулся назад, никакого валуна на дороге не оказалось…
А в это самое время опечаленная Элоиза присела посреди хижины, положив руку на хранящий свою тайну живот, и задумалась о годах, что прошли, унеслись вместе с тем человеком, который ехал сейчас, как только что поведала соседка, в направлении Пуэнт-а-Питра. И вдруг неведомая сила жадно завладела ею, и, уже в пене подхватившей ее волны, она смутно поняла, что это ребенок Бессмертного, что он будет жить и не оторвется до времени от ее чрева, нет!..
Похоронив мужа, Элоиза всеми помыслами обратилась к своему животу, в котором уже шевелился, бился вовсю, как второе сердце, ребенок. Скорбь ее понемногу улеглась, она пробовала даже улыбаться, ведь всем известно, Что будущей матери вредно горевать. И в назначенный Час, как будто почтительно исполняя чью-то волю, она родила, как всегда рожали Верхние люди: на коленях возле кровати, обхватив ладонями затылок и облокотясь для опоры и храбрости на деревянную раму. Когда ей показали малыша, она сразу же узнала эту крупную упрямую надбровную кость, которая козырьком выступала на круглом, как солнечный шар, черепе Вадембы. Но женщины, наперебой восторгаясь небывалой величиной новорожденного, его плотным, блестящим, словно расплавленное олово, тельцем, не обратили никакого внимания на это сходство. Одна из них даже воскликнула, в умилении сложив на груди руки:
Еще немного, и шельмец уже не смог бы выбраться из нутра Элоизы!
Смотрите, смотрите, да он уже готов полезть в драку! — вторила ей другая, показывая всем на то, как крепко, убрав внутрь большие пальцы, сжимал малыш свои кулачки, будто собирался с силами, прежде чем наградить тумаками, когда придет время, эту полоумную особу по имени Жизнь, что очертя голову носится по улицам и ищет, кого бы ей еще слопать…
После долгих и жарких споров, давших кумушкам повод вдоволь поизощряться в выдумках, было решено наречь маленького вояку так же, как и его покойного, всеми любимого отца; просто Жаном Оризоном. Но Элоизе такое решение пришлось не по сердцу: просто курам на смех! — ведь это имя не убережет ее сыночка от жизненных невзгод, с ним он будет беззащитен, как слепой котенок. Африканское имя — вот что ему нужно было, вот что защитило, укрепило бы его, не дало бы стать перекати-полем, поэтому на восьмой день, окрестив в церкви свое чадо, она оставила его у соседки, а сама тайком направилась к горной тропе…
Дождя уже давно не было, и сухая земля местами отливала старой медью. Элоиза пробиралась через пожухшие от безводья заросли, которые из последних сил бились за жизнь, цепляясь за нее только потому, что однажды им удалось пустить корни и прорасти на свет божий. Картина запустения заставила ее остановиться у самого плато: полуразваленные хижины без крыш кренились набок под напором выросших из-под земли термитников. Лишь одно жилище все еще держалось прямо среди жалких развалин, а старик, сидящий на низком резном табурете в тени почерневших стен, показался ей вечным. И ее пронзила уверенность, что старый заклинатель темных сил ждал ее, смежив веки древней черепахи.
— Ты знаешь, зачем я пришла, — прошептала она.
— Я знаю, зачем ты пришла, и знаю также, что уйдешь ты ни с чем…
— Но ведь это твой ребенок, родившийся от твоего семени!
Это ты так думаешь, Ава, — бросил он с ехидной усмешкой.
Твой, твой, это даже вечернему ветру известно, это твой ребенок, а ты отказываешь ему в имени, отказываешь в помощи слабой крохе! Ты что же, хочешь, чтобы он был совсем беззащитен перед злыми силами, чтобы первый же встречный завладел его душой и отдал ее на съедение собакам, хочешь бросить свое дитя на произвол судьбы, как неразумную тварь, да?
Ну хватит, Ава, хватит, у меня в ушах звенит от твоего крика. Нет такого имени, которое я мог бы дать твоему сыну, — ведь будет он, как ты сама сказала, что зверь на этой земле, что дикий зверь, который сам находит свою тропу, а если я дам ему африканское имя, то оно как змея обовьется вокруг его шеи и задушит. Этого ты хочешь? — с ухмылкой завершил он.