Но к чему все эти приготовления? Нужно ли так долго ходить вокруг да около, чтобы в конце концов написать нехитрую фразу: мне захотелось с нею танцевать. И почему честно не признаться, что причины тому были самые простые: печать серьезности на ее лице и, еще в большей мере, физическое влечение, пробужденное во мне ее изумительно стройной фигурой, — а вот экстатического оцепенения, в которое, как я изо всех сил старался убедить читателей, меня погрузило мнимое, существовавшее лишь в моем пьяном воображении сходство между нашими способами получать удовольствие от происходящего, тут и близко не было. Впрочем, не задним ли числом я подставил на место естественного желания обнять эту женщину восхищение, будто бы охватившее меня при мысли, что в этом зале нашелся человек, владеющий, как и я, искусством выжимать из наслаждения все до последней капли? Но так ли, этак ли, вы-то здесь при чем? Какая разница, испытывал ли я к этой женщине вожделение или она всего лишь заинтересовала меня серьезным выражением лица? Неужели для кого-то действительно важны точные причины, побудившие меня встать из-за стола и пригласить ее на следующий танец? Нет, никогда я не пойму, откуда взялась в людях эта удивительная любовь к истине, с которой им, как правило, нечего делать! Почему, слушая чистосердечную исповедь или читая рассказ, кажущийся им уже в силу своей ясности и сжатости стопроцентно правдивым, они теряют голову от восхищения? В данном случае гнаться за непрестанно ускользающей истиной нам, слава богу, не придется, это было бы для нашего ума столь же изнурительным занятием, как, скажем, для пальцев — попытки продеть суровую нить в ушко тоненькой иглы. Тем не менее должен признать — да мне и не хочется ничего скрывать, — что ни горячее любопытство, вызванное во мне ее таинственным видом (я не торопился определить для себя причину этой таинственности), ни мое довольно необычное настроение, целиком обусловленное ситуацией, сами по себе не могли бы вселить в меня желание во что бы то ни стало — хотя бы ненадолго, пока длится один танец, — заключить эту женщину в объятья; я попросту, надо ли еще раз говорить, подумал о том, как хорошо было бы прижать ее к груди, вглядываться в ее серые глаза и слышать возле уха журчание ее голоса, чей тембр, я не сомневался, должен быть таким же обворожительным. Впрочем, на последующий ход событий все это никак не повлияло: поверьте, я вдаюсь в подробности, строю гипотезы, без конца затягиваю рассказ не от страха упустить что-нибудь из разных разностей, которые без всякой связи лезут мне в голову, а скорее потому, что мне нравится развлекать себя этой легкомысленной и вместе с тем безобидной игрой, хотя не стану хвастать, будто в ней очень уж наторел, — игрой, состоящей в том, чтобы, во-первых, держать слушателя в постоянном напряжении, а во-вторых, искусственно симулируя довольно скверную манеру повествования, запутывать его, рассуждая обо всем, что могло бы случиться, что, возможно, случилось, чего не случилось точно, что, случись это вправду, было бы чрезвычайно кстати, и чего так сильно недоставало бы в противном случае, а еще о том, что по недосмотру не было упомянуто, или о том, что упомянуто было, но не имело места в действительности, и так далее, и тому подобное — пока он, теряя последнее терпение и воскликнув наконец: «Ну же! Говорите прямо, к чему вы клоните!», не удостоверит этим яростным воплем, что вы не совсем напрасно тратили время.
Как только музыка стихла, я, к великому удивлению друзей, забывших о моем существовании, встал из-за стола, направился прямиком к этой женщине и пригласил ее на танец. Прежде чем она успела ответить, вмешался рыжий, объявив хамским и безапелляционным тоном, что следующий танец она тоже танцует с ним. Но я пропустил его слова мимо ушей: не теряя ни минуты, положил женщине руку на талию, вывел ее на середину площадки и начал с нею танцевать. Рыжий последовал за нами, раздвигая танцующих; он не намеревался выпускать добычу из рук и в самых резких выражениях потребовал возвратить ему то, что мне не принадлежит. Я вежливо осведомился, является ли эта женщина его собственностью. Нет? Тогда, посоветовал я, ему лучше заняться своими делами, и добавил, что я, к его сведению, слегка выпил: не скажу что напился в дым, но все-таки хватил порядком и за свою выдержку не поручусь. Спокойно перенести столь чудовищное бесчестье он не мог и хриплым от негодования голосом стал выкрикивать в ответ что-то еще более грубое, при этом не сводя жадных и растерянных глаз с девушки, чей равнодушный взгляд был устремлен в дальний конец зала. Не стоит распускать язык и устраивать сцены, заметил я: надо хладнокровнее относиться к таким вещам, теперь моя очередь, а он мог бы потанцевать, скажем, вон с той приунывшей толстухой, что стоит в углу и ждет не дождется, когда он обратит на нее свое милостивое внимание. Это предложение взбесило его еще больше. Его лицо побледнело, он согнул руки в локтях, являя собой картинную фигуру посрамленного ухажера, и, похоже, намеревался пустить в ход кулаки, так что я изготовился было к обороне, собираясь, если понадобится, вернуть ему полученные удары сторицей. Но тут женщина, словно очнувшись от забытья, вскинула свои темные, холодные, надменные глаза и обдала рыжего потоком испанских слов, надо полагать, весьма оскорбительных и не на шутку его смутивших, — по тому, как он сконфуженно и безропотно потупился, стало ясно, что этот человек готов сложить оружие. Какое-то время, не зная куда деть руки, он еще стоял рядом с нами, и в этот момент его лицо не выражало ничего, кроме глубокого гнева. Тяжело дыша открытым ртом, он поочередно смерил нас обоих взглядом; затем отступил на несколько шагов, чтобы пропустить две танцующие пары, между которыми едва не оказался; когда же мы приблизились к краю площадки, вновь подошел к нам и выдавил сквозь зубы: никто не собирается ей мешать, пусть себе красуется перед всеми с первым попавшимся юнцом. «Хорошо, хорошо, — саркастически отозвался я, — премного благодарен!» Пожав плечами, он отвернулся, подошел к одному из ближайших столиков и тяжело опустился на стул, озираясь вокруг с беспомощным, пристыженным видом воздыхателя, получившего отставку. Спустя несколько минут я отметил про себя, что он все также окаменело сидит перед бутылкой вина, уже на три четверти пустой, и, обхватив руками голову, пламенеющую в лучах электрической лампочки, внимательно и в то же время с гримасой тайной ярости наблюдает за происходящим из-под опущенных век. Не то чтобы он не сводил с нас взгляда, но явно не собирался выпускать из поля зрения. Он, так сказать, послеживал за нами, видимо, изнывая от жестокого стыда и, при всем наружном спокойствии, с каждым мгновением выказывая все более откровенную враждебность по отношению к сопернику, который похитил у него главную радость жизни и вдобавок поставил в унизительное положение перед любимой женщиной.
Не стоит говорить, что я таких стычек терпеть не могу, но в данном случае меня многое оправдывало: и странное гипнотическое воздействие этой женщины, и необычная сила моего влечения, и, наконец, полупьяное состояние, ведь я, как-никак, выпил восемь рюмок кряду, — а еще все это усугублялось небывалым воодушевлением, освободившим меня на то время, что я сжимал ее в объятьях, от страха перед другими, в котором я почти всегда пребываю из-за сознания своего непреодолимого изгойства.
После того как девушка прижалась к моей груди, а ее поклонник был убран с дороги, мне оставалось только погрузиться в теплую волну наслаждения. Наслаждения столь бурного, захватывающего, что я забыл о желании услышать ее голос. Глядя друг другу в глаза и не говоря ни слова, мы плыли в танце. Ее ноздри трепетали, во взгляде блестело тяжелое черное пламя, тело под моей ладонью содрогалось, будто на нее накатывали долгие приступы какого-то острого страдания, — зато на губах я видел двусмысленную улыбку, которую считал, однако, не знаком неверности, а скорее намеком на наше волнующее сообщничество, тем более очевидное, что среди этого шума и гама мы одни хранили молчание. Настораживало ли ее что-то подозрительное, непоследовательное в моем поведении, мои не совсем твердые движения, некоторый беспорядок в одежде, или своим чуть насмешливым видом она хотела сразу же показать мне, что ее не удастся одурачить признаниями, в которые я, вероятно, намерен удариться и которые она должна будет списать по большей части на мое нетрезвое состояние, — как бы то ни было, я, одурманенный восторгом, не дававшим мне даже помыслить, что мы с нею можем испытывать не вполне одинаковые чувства, и вселявшим в меня ложное ощущение какой-то неуязвимости, не пытался узнать, что она обо мне думает, — и эта беспечность заслуживает специального упоминания, потому что обычно я стремлюсь правдами и неправдами, пуская в ход всю свою смекалку, проницательность и хитрость, выведать, какое впечатление произвожу на человека, если он мне нравится или, по меньшей мере, его оценка для меня много значит. Я не из тех, кого оставляет равнодушным мнение красивой женщины. Привычная работа ума, состоящая в том, чтобы упорядочивать, сортировать и прилаживать друг к другу суждения на собственный счет, услышанные либо непосредственно из уст того, кто мне интересен, либо в пересказе третьих лиц, а затем складывать из них более или менее правдоподобный образ, который, будь он лестным для меня или, напротив, невыгодным, никогда не согласуется полностью с моей незыблемой внутренней сутью, — эта работа возобновляется во мне при каждом новом знакомстве и становится для меня одним из самых мучительных испытаний. Природный здравый смысл не позволяет мне плутовать, закрывать глаза на то, что может больно меня ранить; что же до благоприятных отзывов, то, если и не всегда удается вносить в них должные поправки, я все-таки не обольщаюсь, поскольку глубоко презираю любые формы самообмана. Но мое замешательство и скованность при этом только усиливаются. Я чувствую досаду из-за того, что обо мне, заблуждаясь в худшую, в лучшую ли сторону, судят превратно (досаду эту, надо признать, в какой-то степени усиливает свойственный мне пессимизм), и лишний раз убеждаюсь, что единственно важная, как я считаю, часть моего «я» неизменно ускользает от взоров наиболее дорогих мне людей, тогда как все прочее, что во мне видят, вообще не имеет значения: меня никогда не смогут понять, а понять, на мой взгляд, означает полюбить, — в этом и состоит мое безрадостное открытие, хотя иногда, думая о нем, я над собой смеюсь, потому что такие открытия, прямо скажем, достойны малого ребенка. В тот день, однако, я был решительно не похож на самого себя. Поглощенный будоражащим наслаждением — впрочем, начиная, против ожидания, и терять почву под ногами, — я не помышлял о том, чтобы как-то истолковать эту улыбку, прояснить ее смысл или попытаться, исключив из рассмотрения все остальное, сделать ее основой для реконструкции представления, какое могло сложиться обо мне у моей партнерши. Но это было только во благо. В других обстоятельствах излишняя зависимость от чужого мнения и растерянность, парализующая меня из-за попыток его угадать, не оставили бы мне возможности почувствовать себя свободным даже на мгновение: непрестанные внутренние терзания ослабили бы, а то и вовсе отравили мою радость. Здесь же сам факт, что эта женщина прижалась ко мне, делал все простым и ясным: страх, неуверенность, мрачное предчувствие вероятной неудачи бесследно исчезли, я пребывал на верху блаженства, видимо, схожего с тем, какое испытывают в заключительной фазе своих припадков иные душевнобольные; во всяком случае, блаженство это едва ли можно было передать словами. Я напряженно вглядывался: никогда прежде не видел я столь прекрасного, пылкого и в то же время столь холодного лица (думаю, некоторые из этих бросавшихся в глаза противоречий объяснялись в первую очередь тем, как велика была ее власть надо мною), лица, придвинувшегося очень близко — из-за этого я даже не мог провести различия между собственной радостью и той, какую, мне чудилось, это лицо выражало, — и все же довольно отдаленного: ровно настолько, чтобы внушать уважение и возбуждать любопытство, к которому примешивалось вожделение, тем более жгучее, что предмет его казался безусловно недостижимым.