— Ой, белый! — Она вытянула из карманчика заранее приготовленные деньги. — Вот здесь сто рублей! — Сорвала с головы платок, укутала хлеб (наверное, чтоб теплым донести) и побежала к трамвайной остановке, легконогая, тоненькая. — Большое спасибо, дядя! — крикнула уже издали.
Да, да, это была она, он узнал. Похоже, забыла, не помнит. Да где ей вспомнить, она тогда не на него, на хлеб смотрела.
Прихлебывая чай, рассеянно прислушиваясь к негромкому разговору женщин, он видел только Гаранфил. Смотрел, как она ставит цветы в вазу, как закладывает за уши выбивающиеся пряди, нервно покручивает кончики длиннющих кос, как ловко и вовремя берет у Гюллибеим пустой стакан, чтоб налить свежий чай… Мягкая, кроткая. Глаз у него наметанный. Из такой как из теста — лепи что хочешь. Украшением дома будет…
Он вдруг поймал ее взгляд и похолодел — она смотрела на его спину. Вжался в стул, пряча горб, расстегнул пиджак.
— Жарковато у вас. Нам, пожалуй, пора. Хозяева, наверное устали.
Бильгеис посмотрела на дочь.
— Нет, нет, мы не устали, — тихо сказала Гаранфил. — Посидите. Налить вам еще стаканчик?
— Пожалуйста. Вы так вкусно умеете заваривать чай.
«Ты будешь заваривать мне чай до конца моей жизни. Только бы… Только бы не случилось так, чтоб пришлось мне, не дай бог, пожалеть».
* * *
Но пожалеть ему ни о чем не пришлось.
Он убедился в мудрости сделанного выбора вскоре после свадьбы. Гаранфил с первых же дней, как говорится, была у него на ладони, и, осторожно сгибая-разжимая пальцы, Магеррам будто из мякиша лепил податливый характер своей жены. В первые дни она еще говорила о вечерней школе, о работе.
«Женщина не должна работать. Люди скажут: „Магеррам не может прокормить жену. Подумай сама“».
Она думала, но за красивым ее лбом все ленивей ворочались мысли, отвлекал свой трехкомнатный дом с пристройками, садом, где она развела цветочные клумбы, небольшой загон для кур.
После рождения второй дочери Гаранфил взбунтовалась — хватит детей. Руки отнимаются, света не вижу с пеленками, кормлением.
«Дети — опора семьи, — подумав, возразил Магеррам. — Чем больше детей, тем крепче семья. Вот ты была одна, разве хорошо? Ни брата, ни сестры. Мать дня без тебя не может. А знаешь что? Вот появится третий, скажи, пусть к нам перебирается. Что ей одной в пустых комнатах?..»
И снова подумала, повздыхала Гаранфил, подивилась рассудительности мужа — прав Магеррам. Разве не завидовала она подружкам, у кого по нескольку братьев и сестер?.. Ей даже легче жить стало, постепенно привыкая к исключительному праву Магеррама решать за двоих.
«Женщина всюду должна ходить только с мужем», — изрекал Магеррам, и жена все реже выбиралась за пределы высокого каменного забора.
«У женщины не должно быть подруг или знакомых на стороне. Я советую тебе… Знаешь, люди любопытны, завистливы. Зачем нам чужие глаза в доме?»
Гаранфил и сама не заметила, как растеряла всех школьных подруг, даже ту, единственную, которой поверяла все свои секреты; Марьям уже кончает педагогический. Когда-то вместе мечтали учить детей. Вспомнив об этом, Гаранфил подходила к книжной полке, вяло перебирала стопку книг, захваченных из дома. Что-то обидное шевелилось в душе… Вот уже почти год, как ни разу не позвонила Марьям, не спросила — как она? Кого родила? Что нового? Выходит, и тут прав Магеррам. Никого ближе него не осталось рядом. Что Марьям? Ни мужа, ни детей. Ей не понять семейной жизни, да и Гаранфил уже в последние встречи было не очень-то интересно с ней.
Так и жила Гаранфил, как в приятной полудреме, не утруждая себя ни сомнениями, ни желанием как-то изменить жизнь. Все решал Магеррам. Под крылом Бильгеис подрастали уже четверо внучат, особых хлопот дети не доставляли Гаранфил. Мать купала их, стирала пеленки, подносила к ее груди, крутилась как белка в колесе. Магеррам иногда посмеивался:
— Кто мать этим детям? Ты, Гаранфил, или Бильгеис-хала?
Гаранфил улыбалась ему томной, усталой улыбкой — холеная, ясноглазая, чуть отяжелевшая после четвертого ребенка. И волосы она теперь по-женски скалывала в тяжелый узел, сзади на длинной смуглой шее курчавились колечки волос.
Но случалось, находило на Магеррама странное беспокойство. Вот вроде все, как хотел, сложилось; за несколько прожитых лет ни разу не усомнился он в счастливой своей женитьбе, — мягким, ровным светом лучились глаза ласковой Гаранфил; она быстро вникла в его привычки, его маленькие слабости, легко, без ожидаемого сопротивления покорилась ему, как главе дома. Безоговорочно приняла главное его правило: «Наш дом — наша крепость» — и как-то без сожаления рассталась с той жизнью, что кипела за стенами этой выстроенной им цитадели.
Но почему иногда ему делалось нехорошо от ее непротивления, от легкости, с которой она во всем соглашалась с ним? Ему казалось, что рядом с ним живет, спит, улыбается, рожает детей, готовит какая-то ненастоящая Гаранфил. Настоящая дремлет, бездумно прислушиваясь к шелесту листвы за окном, и если однажды проснется…
И еще эта диковинная красота ее… Ни годы, ни частая беременность, ни постоянная возня у плиты вроде и не коснулись ее. Недавно она простоволосая выскочила за ворота, чтоб напомнить ему о печенке — ей вдруг захотелось свежую печень, — и двое прохожих, чтоб у них глаза ослепли, остановились как вкопанные, глядя на нее.
В такие смутные дни Магерраму и на работе покоя не было, он срывался домой в неурочный час и, если калитку не сразу открывали, нервно колотил кулаками в обитую железом дверь. И потом, тяжело дыша, виновато вглядывался в невозмутимое, спокойное лицо жены.
А в остальном все было хорошо.
Если в годы войны Гаранфил не знала с ним, что такое бедность, голод, то уж в мирное время, когда люди только-только налаживали жизнь, терпеливо сносили лишения, семья Магеррама даже кур подкармливала белым хлебом.
Самые лучшие отрезы, платья, туфли, поступающие на базы, спекулянтка Сурайя в первую очередь приносила Гаранфил. Перебирая чулки в клетку, лаковые лодочки, прикинув на грудь платье из панбархата, Гаранфил любила поразглядывать себя в зеркале. Кажется, ей больше всего нравилось рыться в бездонной сумке Сурайи.
— Ну как? Подходит мне, Магеррам? Да посмотри же!
— Э, что я понимаю! Нравится тебе — бери. Хочешь, все бери.
Сурайя всплескивала красными от хны руками, восторженно цокала языком:
— Вот это мужчина! Бери, бери, Гаранфил-ханум! А ну накинь этот мех чернобурки. Ну прямо царица ты, Гаранфил-ханум. Нет, вы посмотрите, Магеррам-бей!
Гаранфил смеялась, кутаясь в дорогой мех.
— Сколько? — спрашивал Магеррам и уходил в спальню за деньгами. Ему нравилось смотреть, как разгорается румянцем спокойное лицо Гаранфил.
Когда Сурайя уходила, Гаранфил, перебирая купленное, удивленно пожимала плечами. К чему ей все эти красивые вещи, если она никуда в них пойти не может. Живут они замкнуто. Соседи справа и слева до сих пор оплакивают погибших на войне близких и вообще как-то странно косятся в их сторону. Правда, можно было бы пойти в театр или в кино. Она так давно не была в кино… Но Магеррам постоянно занят. Он часто уходит куда-то и вечерами. Возвращается поздно, иногда такой усталый, издерганный, как будто за ним гнались. Какое уж тут кино…
Однажды, не удержавшись, Гаранфил сказала:
— Зачем ты опять купил мне сразу две дорогие кофточки? Невеста я, что ли? Где мне носить все это?
Магеррам будто давно ждал этого вопроса.
— Свет очей моих, разве я покупаю тебе наряды, чтоб ты красовалась перед кем-то? Все, что есть у тебя самое красивое, носи дома, на радость мужу.
Глядевшая в зеркало Гаранфил удивленно обернулась к нему:
— Такое дорогое — дома? Испортится быстро вещь.
— А что? — он стоял перед ней какой-то особенно низкий в домашних шлепанцах, ей была видна его заметно облысевшая макушка, хитро замаскированная жидкими рыжеватыми прядями, — Испортится — выбросим. Новую куплю. Когда-нибудь я жалел для тебя? А если тебе жалко, надевай вечерами, когда муж с работы приходит. Да, да. За границей так. Кончив грязную работу, женщины наряжаются…
— Для чего? — Гаранфил с недоверием слушала мужа; на улице, где она выросла, женщины не наряжались вечерами. Может, потому, что работа по дому не имела конца, да и нарядов особых не было.
— Скажи — для кого? Женщина перед мужем должна… как павлин… Во всей своей красоте должна… — он дотронулся до ее теплого, обтянутого шелком плеча, но, услышав за спиной голос Бильгеис, отдернул руку.
Что это с ним… Седьмой год живет, а все еще теряет голову, стоит ей покрутиться перед ним. Нельзя так. Нельзя, чтоб женщина свою власть над мужем чувствовала. Не к добру это. Не должна знать Гаранфил, что он и на работе, в хранилищах завода, где пахнет прелым зерном и крысами, в кабине машины, развозящей хлеб, думал о ней с такой щемящей нежностью, какую никогда не вызывали в нем даже дети. Знала ли Гаранфил, как красива? Во всяком случае никогда не говорила Об этом ни в шутку, ни всерьез. Иногда он будто случайно заводил разговор о молоденьких работницах, что обслуживали тестомешалки. «Красивая?» — с чисти женским любопытством спрашивала Гаранфил. «Э-э-э, — отмахивался Магеррам. — Что такое красивая некрасивая… Нацепи красивое платье на полено — вот тебе и красивое…» А сам косился на жену — верит?