— Что ты несешь, Грурих?
— Сивилла, оказывается, неделя симметрична для намерений. Это открыл я.
— Грурих, пропади ты пропадом, тогда расстегнешь на мне молнию…
— Нет. Она женского рода…
Как все, оказывается, просто!
Грурих положил трубку и вышел из кабинета. У двери он обернулся на новую доску.
«Хирург Б. Б. Грурих». И с конца — справа налево — то же самое! «Хирург Б. Б. Грурих». До него ошеломительно дошел восполняющий смысл увиденного, можно даже сказать, судьбы, и то, что в последнее время тяготило его, вдруг оказалось постигнутым.
Перед ним симметрия! Равноподобие! Как же он не замечал этого раньше? Апология единственно, по его представлениям, прекрасного и совершенного. Но, если он прекрасное и совершенное представлял именно так, почему же его не обрадовала медная доска? Откуда вообще всегдашнее это смятение?
Грурих пропал. Говорили многое. Кто-то из сослуживцев, будучи в отпуску заграницей, якобы видел на некоем античном холме, то ли в Малой Азии, то ли в Элладе, похожего на Груриха оборванца. Задрав голову, тот сидел на ступенях какого-то сохранившегося портика и не отрывал глаз от капители одной из центральных колонн. Она была частично разрушена — откололась «медвежья лапа» — завершение акантового листа волюты. На второй центральной колонне капитель оставалась в целости и архитрав полностью сохранился…
…Он уже долгое время ходит, глядит под ноги и буквально обыскался найти отколотый фрагмент. Обломки в траве попадаются редко — всё подбирают японские туристы, — а приходить с лопатой копать — об этом нечего и думать. И он целыми днями ищет фрагмент, утерянный капителью. Целыми днями.
Ни сторож, ни археологи его не гонят.
Однажды он услыхал сказанное о нем каким-то русским туристом «голодранец» и по стариной привычке сразу обнаружил в небрежительном этом высказывании присутствующий в нем придаточный «голод».
И правда, живет он неведомо чем. Но, голодный и оборванный, раскопок не покидает и однажды набредает на то, на что не мог даже надеяться, — невдалеке от храма обнаруживается значительная яма, наполненная осколками старого мрамора. Он бросился было к ней, ибо ждал, что среди желтоватых этих, покрытых аттической еще плесенью обломков окажется вожделенный осколок, и наконец можно будет восстановить равноподобие портика, но невдалеке от ямы маячил сторож, охранявший ее от японцев, которые привыкли со всех раскопок утаскивать на память все, что подвернется.
Ходивший возле ямы одноглазый (чудовищно несимметричный!) турок с янычарскими усами его испугал, и он убежал прочь, а потом долго прятался в заброшенной раскопочной канаве, страшась тюремного заключения за попытку хищения на античном объекте.
В канаве он и ночует, припрятав на завтрак кусок хлеба с огрызком сыра, добытые с вечера. На него садятся ночью местные ночные бабочки — куда более тяжкие и мягкие, чем бабочки его детства. Он их с себя сгоняет, и, бывает, бабочка мерзко раздавливается. Пока он содрогается, пока вытирает руку о ночную траву, вероятно, фараоновы мыши (их здесь, оказывается, множество) утаскивают его еду — заплаканный сыр и сухой хлеб.
Так же содрогаясь, когда сторож, помолившись, отворачивается, а сторож отворачивался всегда, когда кто-нибудь подходит, он спозаранку подкрадывается к яме с обломками, но пугливо, — едва сторож поворачивает голову, — в панике начинает глядеть якобы на пролетающих птиц.
Изо дня в день высокий худой оборванец, крадучись, ходит вокруг ямы и видит, как проворные японцы хватают мраморные осколки, но сторож ловить их и не думает, а наоборот, стоит туристам появиться, безучастно и картинно отворачивается.
Кроме того, турок, начиная спозаранку, пятикратно в течение дня расстилает молитвенный коврик и опускается на колени. Задрав к небесам зад, сторож словно бы целует траву, каясь, как видно, за свои грехи, при этом челомкающийся с землей турок (челом кающийся — думает наш бродяга) обращен лицом к Мекке, а не к яме с мраморными фрагментами. Все пять раз, начиная спозаранку, наш бродяга подползает к яме, но стоит истово беседующему с Аллахом сторожу шевельнуться, его пальцы впиваются в траву, натыкаясь иногда на забальзамированных в предвечные времена фараоновых мышей.
И так изо дня в день, изо дня в день.
Однажды утром он видит, как отмолившийся басурманин, кряхтя, приволакивает ведро битого мрамора и ссыпает в известную нам уже яму, и он недоумевает, и ничего не может понять.
Увы, ему невдомек, что лукавые археологи специально накололи на мраморные осколки дикий камень, чтобы вороватым японцам было чем похваляться на своих островах.
А сторож отворачивается для остроты момента и правдоподобия кражи.