– Благолепия маловато, – иронично заметил Дмитрий, и они отправились осматривать Свято-Вве-денский собор, который был весьма скромен с виду, особенно в сравнении с главными соборами московских монастырей. Внутри его стены были окрашены такой бледно-зеленой краской, что это производило впечатление казенной советской конторы. Однако благодаря посещению собора, Дмитрий обратил внимание на одну любопытную деталь в поведении своего спутника:
– А что это вы, Артур Александрович, украдкой от меня креститесь? – ехидно поинтересовался он. – Вы же неверующий?
– В общем да, – несколько смущенно отвечал Погорелов, – но знаете, Дмитрий, я считаю, что надо уважать народные обычаи.
– Ох! – только и вздохнул тот. – Как социолог, могу вам сказать, что нет и никогда не было народа вообще, если только не называть таковым население, проживающее на данной территории, но всегда и везде есть определенные группы со своими интересами и обычаями. По-вашему получается, что неверующие – это уже не народ, но то же самое можно сказать и о непьющих, поскольку в русских традициях водка всегда занимала первое место.
– Я имел в виду, что у каждой нации есть свои характерные черты, которые и создают единый социальный организм.
– А я вам говорю, что народ – это совершенно бессодержательная абстракция, нужная лишь демагогам, чтобы с помощью одной части населения подавлять другую его часть во имя так называемых народных интересов. А то, что вы называете характерными чертами… так оставим это этнографам. Мы же не животные, и главное-то в нас не это. Зная породу животного, можно почти однозначно предсказать его поведение, но глупо и унизительно полагать то же самое о людях. Основное различие в нас состоит не в том, что мы русские, французы или китайцы, а в том – дураки мы и мерзавцы или умные, порядочные люди.
– Однако пьете же вы по-русски и любите русские песни и монастыри…
– Ну и что? Случайность… точно такая же, почему я предпочитаю итальянский язык английскому, а французский юмор – американскому. Не то во мне главное, что я родился среди лукообразных куполов церквей, а не среди стрельчатых или каких-нибудь там минаретов. Да для меня тот же Омар Хайям гораздо ближе и роднее, чем та белобрысая харя, которая вас вчера так разукрасила.
– Значит, вы отвергаете свою национальную принадлежность?
– Да нет же, просто считаю ее десятистепенным делом, – Дмитрий почти равнодушно скользнул взглядом по заросшим цветами могилам, к которым его подвел Погорелов, когда они обошли собор слева. – Ну и что, это могила Амвросия?
– Бывшая, – уточнил Погорелов, – после канонизации, пять лет назад, его мощи выкопали и поместили в собор слева от алтаря. Другие могилы принадлежат старцам Макарию и Леониду и братьям Киреевским, знаменитым славянофилам…
– А Амвросий-то этот чем знаменит?
– Вы читали «Братья Карамазовы»?
– Давно и смутно помню.
– Тогда я просто расскажу чуть подробнее. Во-первых, он вызывал всеобщее психологическое доверие, поскольку всех жалел и для каждого находил свои слова утешения. Во-вторых, обладал исключительной памятью, никогда ничего не забывал и способен был дать верную оценку тому или иному событию или какой-нибудь ценный совет. Причем совет этот мог касаться самого заурядного дела, вроде здоровья гусей.
– Здоровья кого?
– Гусей. Одна женщина пришла к нему пожало-ваться, что у нее болеют гуси. Расспросив о том, чем она их кормит, Амвросий посоветовал как их вылечить.
– Еще и ветеринар к тому же.
Отцу Мерхесидеку не было и сорока лет, выглядел он весьма импозантно – высокий, плотный, чернобородый и черноволосый мужчина с живыми, умными, хитрыми глазами и холеными белыми руками. «Чем-то напоминает Арамиса», – сразу решил про себя Дмитрий, с любопытством оглядывая кабинет.
Длинный стол для заседаний с двумя рядами кресел – как и в кабинете каждого советского начальника, журнальный столик с двумя креслами для бесед приватных, и, наконец, стол рабочий с тремя телефонами. «Местный, городской и прямой связи с Патриархией», – шепотом пояснил Погорелов.
– А на нем что – герб или крест? – так же шепотом поинтересовался Дмитрий, на что Погорелов лишь пожал плечами.
Разумеется, в углу была непременная икона с горящей перед ней лампадой, на которую, перешагивая порог комнаты, опять перекрестился Артур Александрович. На стенах висели две картины, на одной из которых было схематическое изображение Оптиной пустыни, зато другая была весьма любопытна и настолько идеологизирована, что сразу напомнила Дмитрию нечто вроде «В. И. Ленин беседует с трудовой интеллигенцией». В центре ее был изображен выходящий из кельи Амвросий, перед которым с левой стороны толпой стояли Гоголь, Достоевский, Соловьев, Леонтьев, Кавелин и кто-то еще, а справа, в гордом одиночестве, только Лев Толстой. Создавалось впечатление, что автор картины хотел выразить основную идею – все классики русской литературы и философии набирались ума-разума у Оптинских старцев. Для этого обобщения была допущена даже некоторая историческая вольность – так, Гоголь, например, встречался при жизни не с Амвросием, а с Макарием. Одной этой картины было достаточно, чтобы настроить Дмитрия на воинственный лад.
– Так что, Артур Александрович, – оживленно заговорил между тем отец Мерхесидек, видя, что гости уже освоились в его кабинете, – вы привели ко мне юного атеиста, чтобы отвлечь меня от моих скромных трудов?
– Да, отец Мерхесидек. Тем более что наш юный друг не только сам неверующий, но еще и отказывается считать православную веру неотъемлемой чертой русского народа.
– Я не такой уж юный, – медленно заговорил Дмитрий, которого покоробило это определение, – и не совсем уж атеист. Сам бы я предпочел называть себя скептиком.
– А на что направлен ваш скептицизм, – живо откликнулся игумен, – на сами основы или на возможность их познания?
Дмитрию было известно, что отец Мерхесидек имеет два образования – первый московский медицинский институт и духовная академия в Сергиевом Посаде, а потому он заранее настроился на фундаментальный разговор и начал очень осторожно:
– Вы спрашиваете, верю ли я в какое-то единое, может быть даже разумное (это зависит от того, как понимать разум) начало, которое лежит в основе мира? Да, пожалуй, что и верю, не вижу причин, почему бы этого не делать. И, во всяком случае, готов согласиться с таким утверждением не меньше, чем с утверждением о принципиальной непознаваемости подобного начала для ограниченного человеческого ума. Теперь второй момент – верю ли я в то, что это непознаваемое начало тем не менее способно каким-либо образом проявлять себя и возможно ли установление связи между ним и человеческой душой? Да, я помню, что само слово «религия» переводится как «связь», и вполне готов поверить, что такая связь возможна, тем более имеются многочисленные примеры достижения людьми различных мистических и трансцендентальных состояний. Здесь приходится верить на слово, пока сам этого не попробовал. Поэтому я не вижу предмета для споров: если кто-то блаженствует в мистическом трансе и утверждает, что созерцает Бога – то… ради Бога. Но теперь остается третий и, как мне кажется, – Дмитрий cделал паузу, – для вас, отец Мерхесидек, самый принципиальный момент. Что это за высшее начало, как его можно представить или понять? Ведь для веры необходимы живые и трепетные чувства души, одной голой абстракции, вроде какого-нибудь Абсолюта, здесь мало, потому что ее уж никак не полюбишь. Я не верю в то, что этим началом является Божественная Троица, не верю и в то, что это Будда, Аллах, Перун или Один. Хотя опять-таки вполне готов допустить троичность этого единого начала. Почему? Да потому, что трое в одном или одно в трех – это логическое противоречие, непостижимое человеческим рассудком, а следовательно, непознаваемое и необъяснимое, в которое можно только верить.
– Значит, для вас неубедительны примеры чудес Святого Писания и приводимые там же свидетельства очевидцев?
– Нет, конечно, да и почему я должен больше верить в чудеса, творимые Иисусом, чем в чудеса Будды или Аллаха? Русские народные сказки ничуть не убедительнее арабских или китайских.
– А какие доказательства существования иного мира вам бы хотелось иметь, чтобы поверить?
– О, это сложный вопрос. Вполне возможно, что вообще не существует его решения, как нет ничего общего между истинами веры и истинами знания. Ведь нельзя же для доказательства мира духовного требовать такой же подтверждаемости фактами, к которой мы привыкли в мире материальном. А чудеса, то есть нарушения природных закономерностей, сами уже требуют веры. Например, чтобы уверовать в способность души существовать независимо от тела, мне надо бы, находясь в здравом уме и твердой памяти, как пишут в завещаниях, пережить подобный опыт почти так же, как я переживаю опыт ее присутствия во плоти. Но это-то и невозможно, поскольку душа не обладает органами тела.