— А что теперь?..
— Не могу здесь оставаться. Поеду к Виталику в Кокчетав, у них комната в общежитии…
— Можно я вам письмо напишу?
— Да я буду счастлива, Иринка!
Я слышу эту интонацию, как сейчас: «Да я буду счастлива, Иринка!»
— Ну, вот, слава богу, а то у вас был такой голос… как у интеллигентной старушки.
— А кто ж я по–твоему? — как хорошо она рассмеялась! — Уж не знаю, как насчет интеллигентности… Пиши адрес: «Казахская ССР…»
Но я ей не написала. Я представляла себе общежитие, обтрепавшиеся конверты на вахте и пугалась, что письмо затеряется, и заранее воображала свои мучения в ожидании ответа… А может, я не хотела знать ее тещей–бабушкой, просто матерью при каком–то Виталике.
Я начала свою взрослую жизнь, совсем не будучи к ней готова. Наташа Ростова по эпилогу… Я была не Наташа Ростова. Жизнь как целеполагание, жизнь как целедостижение — вот что было представлением о счастье. Университет — аспирантура, замужество — дети, пятерки — успех. Боже, как я споткнулась на детях! Никто не учил, что надо все отодвинуть. Если твой ребенок болен, несчастен, — просто все отодвинуть, и все. Не врача вызывать, не лекарство давать по часам, а заботиться и любить, любить и заботиться. Нет одежды, еды, — искать на рынке, нет денег, — заработать. Зарабатывать — это казалось мещанством! Заставлять мужа — как же так, мы равны! Я ждала какой–то ровной, равномерной жизни. Чтоб и книги, и спорт, и работа, и отдых. Был ли муж мой счастливей? Не знаю. В те дни был свободней…
Удивлял Левушка: Левушка не стал ученым. Он рано женился, завел детей, работал программистом. Наверняка был хорошим программистом и, без сомнения, был хорошим отцом. Они с женой вечно возились со школьниками: кружки, олимпиады, передовые методики. И со своими детьми возились много, — наступали новые времена, просто кормиться становилось непросто.
Я стала задумываться, чего же достигла Е. Н., мой главный авторитет, хранитель истины — мне не хватало ее оценок. Что она сказала бы: «брось возиться» или «как ты можешь читать, когда не прибрано?» Мне хотелось, как правоверному иудею, получить набор правил на все случаи жизни — вряд ли я стала бы их исполнять, но получить правила от нее мне бы хотелось. По телевизору теперь показывали батюшек, православных священников, у некоторых был взгляд, как у нее: легкий и понимающий. Я скучала по этому взгляду. Читая письма в «Огонек», обнаружила подпись: «В. Берлин, доцент филфака КазГУ»… — Виталик! Значит, теперь она в Алма — Ате. Я стала мечтать, что поеду к Лениной тетке, зайду в справочное…
Но как–то все было недосуг. Я жила, совершала поступки, в некоторых не призналась бы ей ни за что, но было чем и похвастать: третьей дочкой, моим маленьким женским геройством. Приехав как–то за Лелей к свекрови — в город детства, случайно узнала, что в школе празднуют юбилей директрисы. Я помчалась, как есть, в футболке и джинсах, влезла в зал посреди чьей–то речи и обомлела: в первом ряду сидели наши учителя. Сидели рядышком, как на выпускном, самые лучшие, и опять без Елены: классная Зоря Исааковна, математичка Любовь Абрамовна, историчка Надежда Игоревна. Словно в кино сменили кадр, проявили один сквозь другой, промелькнула картинка: двадцать лет назад и теперь — добавили морщинок и седины, одно мгновенье — и все стало, как раньше. Им было труднее меня узнать.
— Ирина, а где же твои волосы? Зачем ты красишься? У тебя был очень красивый цвет!
А заставляли стягивать резинкой…
Директриса сидела в центре. Выпускники, совсем старые и не очень, говорили душевные речи, благодаря юбиляршу за то, что она собрала замечательных учителей и что она и сама замечательный учитель. Выступил ее сын, старший брат нашей Оли, — солидный, лысый. Какое счастье, сказал он, мама, что ты не взялась вести наш класс, какое счастье, что я учился у Елены Николаевны… И — как прорвало: все заговорили о ней. Юбилярша вспомнила комиссию гороно, та комиссия уличила Е. Н. в отставании по программе:
— Я так старалась, чтоб они не встретились! Они рвались объяснить Елене Николаевне, как это много — шесть часов, но я знала: они не поймут друг друга.
Я поняла: больше не буду жить без нее, сегодня же узнаю ее адрес! У Надежды Игоревны — они же подруги. Надежда Игоревна сама подошла ко мне.
— Ирина, я ведь все еще помню прощальную вашу речь. Вы знаете, что ваш выпуск невозможно забыть?.. Такие жаркие дискуссии на уроках. И все так творчески относились, такие начитанные… Пойдемте, я покажу вам фотографии в школьном музее.
А я‑то думала, только нам повезло. Жили в одно время Рафаэль, Микеланджело, Леонардо да Винчи — оказалось, им с нами тоже подфартило. Я рассказываю Надежде Игоревне, кто где: Штаты, Израиль, Норвегия и Канада. Она тоже рассказывает — о новых учениках:
— У нас ведь учится Ленин племянник. Такое сходство!
— И еще Соня, дочь Левушки.
— Рыженького? Представляете, Ирина, я спросила: «Вы ему точно не сестра?»
— Надежда Игоревна, а где Елена Николаевна? Вы знаете ее адрес?
Надежда Игоревна, историчка. Низкий лоб, густые брови, немалый рост. Бэшки звали ее «тетя лошадь», мы — никогда. Совсем не помню, как и чему она нас учила, мы любили ее не за материал. За философски ироничную гримаску, за остроумие, за какое–то особое достоинство — вне пола, профессии, возраста. Класс исследовал границы этического, натыкаясь на ее колючие шуточки. Но как никто, она умела быть серьезной.
— Адрес?.. Ирина, я говорю в расчете на вашу порядочность. Она ведь уехала в Израиль — четыре года уж тому, вслед за сыном. Он развелся, у него новая жена. У Елены Николаевны сейчас свой угол, она какую–то пенсию получает за мужа. Но тоскует, конечно. Я надеюсь, вы никому, кроме Лени, не скажете.
Странно… Сейчас отъезд считается успехом: Оля, дочь директрисы, в Норвегии — вместе с мужем, нашим Алешкой Ветровым. У математички дочь в Италии. Какое–то неблагополучие сквозило в этой секретности. Будто Е. Н. сделала что–то стыдное, что–то нехорошее — для себя.
Незабвенная и любимая, здравствуйте!
Я старалась быть слегка фамильярной, слегка насмешливой, чтоб она поняла: она — моя, а не только Виталика. «Греки сбондили Елену по волнам…» Я приеду, писала я, я обязательно к вам приеду. Щедрое толстое письмо отослала я и стала ждать, считать дни, бегать на почту. Ответ пришел не скоро, да я и не ждала очень скоро, — почему–то надо было писать на его адрес. Конверт был до обидного легкий и занимал всего один листик, две негусто исписанных страницы. Только почерк мне понравился в том письме, только почерк — он стал крупным, как у ребенка, но это был ее почерк.
Милая Иринка! Дорогая моя девочка! Как же я рада, что ты, мать троих детей(!), кандидат наук, любящая жена и, конечно же, глава благополучного семейства, осталась все той же Ириной Барецкой — светлоглазой, светловолосой девятиклассницей, влюбленной во весь мир и прежде всего в Леню Горинского! Нет, правда, я рада–рада–рада! Именно этому, хотя твои научные успехи меня, старую учительницу, должны бы радовать прежде всего. Тем более немудрено стать кандидатом, будучи синим чулком. Но — и это меня всегда удивляло и восхищало — как умудриться родить и воспитать троих детей и одновременно писать (написать!) диссертацию, защитить ее перед сонмом вумных дяденек и тетенек?! Нет, ты умница, ты золото, ты сокровище!
Это заняло целую страницу. Я защитила кандидатскую десять лет назад, я давно не занималась наукой, я вообще сидела дома с младшей дочкой, изнывая от профессиональной несостоятельности, и не была влюблена не только «во весь мир», но даже в Леню Горинского! Еще полстраницы Е. Н. подробно вспоминала, как Леня в классе читал Вознесенского.
…Совсем–совсем неискушенный тогда в поэзии юный–преюный Леня уловил–таки и мне открыл — главное в Вознесенском — его «непобедимые ритмы». Правда, это сказано кем–то о Цветаевой, но и Вознесенского вознесли именно ритмы — твердые, резкие, рваные… Или у Ленечки теперь другие кумиры? Какие — так хотелось бы узнать… Или вообще не до кумиров?
А на оставшейся половинке…
В твоем письме, Ирина, меня растрогала фраза: «Ну, Елена Николаевна, если уж Вы в Израиле, так теперь–то я обязательно приеду» (цитировала она, как всегда, приблизительно). Может, это продиктовано мгновенным порывом, но все равно радостно и приятно. Ответная реакция — тоже как мгновенный порыв — была однозначной: «Не надо, Иринка!» Знаешь, как у Набокова, адресованное первой юношеской любви:
…И я молюсь, и ты молись,
Чтоб на истоптанной обочине
Мы в тусклый вечер не сошлись…
Слишком мало осталось в теперешней Е. Н. от прежней Елены Николаевны! Спасибо, моя девочка, за письмо!