Как хорошо, что до смерти любить
Тебя никто на свете не обязан.
И. Бродский
Отмечают в газетах годовщину смерти милого старого Бродского — седенького, косматенького, с таким добрым, даже немного от этой доброты женским лицом. Вот и напечатали это его старенькое тоже стихотворение. И мысли–то, и чувства в строчках старенькие, а вот же — трогают. Без аффектации, не на аудиторию. Для себя — и про себя. И про меня. Особенно точно вот это ощущенье:
…Как хорошо на свете одному
Идти пешком с шумящего вокзала.
Я, бывало, живучи в Кокчетаве (до Алма — Аты), в первый же год после смерти Вольфа Соломоновича через каждые три месяца приезжала на несколько дней в Пермь — пенсию получить. И вот «иду пешком с шумящего вокзала» по таким знакомым, по таким вроде родным местам в такую родную когда–то квартиру, в которой прожила 30 (!) лет и которую в ужасе бросила, умчалась за своими молодыми в Кокчетав в их 2 комнатушки в ледяном студенческом общежитии — а в Перми оставаться ни минуты не могла: «вот здесь мой бедный Вольф Соломонович в последний раз подошел к окну…» «вот здесь за два дня до смерти, цепляясь за стенку, — «Сам! Сам!!!» — шел умываться…» «А над раковиной подолгу лежал на скрещенных руках между коротенькими и такими медленными (как в замедленном кадре) и такими забытыми приемами умывания». Не могла я каждое утро вновь и вновь, как будто въяве, видеть все это в воспоминаниях — и так оказалась в Кокчетаве.
Так вот, приезжая в Пермь, каждый раз чувствовала именно вот эту оглушающую, окружающую меня вечную пустоту: все знакомо — дачники, их лица, платформы, троллейбусы и трамваи, толпы, штурмующие их, иногда близко знакомые лица — и всегда одна, одна! «Как хорошо!»
Ну, вот, мои хорошие, я и помянула вместе с вами и Бродского, и Вольфа Соломоновича — в январе ему бы исполнилось 99 лет. Как хорошо, что есть на свете поэты. Как хорошо твердить и твердить Ленечкины строчки «Боже, зачем ты смешал языки? Башен не строим!» — и возражать каждый раз: «Строим, Ленечка, строим!» Строим, да еще как! И у вас Вавилон, и у нас Вавилон, да и где он, не Вавилон? В тихом пристанище: Диккенс, Агата Кристи, Тарковский, иногда вот Бродский, Ленечка, Иринкины письма. Спасибо, мои хорошие, за все это!..
Ваша Е. Н.
Я не понимала ее: Бродский вдруг «старенький, добренький» — Бродский моложе ее на пятнадцать лет! Она, наверное, заблудилась в датах: давным–давно, когда вышла замуж. Сама–то я жила с девяностолетней бабушкой и только вздрагивала от ее инициатив. Я внушала Е. Н., что она что–то путает, что только бабушке я разрешаю быть старухой…
Впрочем, еще кое–кто не разбирался в датах — моя средняя дочка, Зоя. Однажды она замешкалась, уходя в школу, я принялась торопить, Зоя возразила:
— Еще много времени.
— Без двадцати два! Тебе же к двум!
— Да? А у меня полдесятого…
Десятилетняя Зоя так и не смогла объяснить, куда собралась, если на часах полдесятого… Через полгода, на излете летних каникул, она уложила огромный рюкзак для дачи.
— Зоенька мы едем только на два дня!
— Я думала, недели на три…
— А кто страдал, что послезавтра в школу? Зоя! Какое сегодня число?
— Не знаю… Ну, тридцатое августа.
Дорогие мои, ненаглядные! Гляжу и не нагляжусь на ваши фотографии, особенно — на семейную. Замечали ли вы когда–нибудь, что семейная фотография Ульяновых — это портрет угрюмых людей? Чтоб дети были угрюмые!! Я этим объясняю все: и трагедию Александра, и трагедию Владимира. У них было угрюмое детство!
Как же хороши ваши всеобще улыбчивые и счастливые лица на вашем семейном портрете! Малышка, видно, так и растет под папиным крылом; старшая — мамина: мамы всегда любят первенцев; ну, а я выбрала себе среднюю: такое особенно хрупкое, тонкокожее дитя с незащищенной, открытой улыбкой… Храни ее, Господи!
Поздравляю, злорадствовала я, вы выбрали Зою, двоечницу по русскому, помогите нам с ней, пожалуйста. Я еще верила в чудодейственные методики, Е. Н. же, словно не слыша, вновь и вновь восхищалась фотографиями — специально для нее я «нащелкала» в Перми одноклассников и детей.
Е. Н. наконец смирилась с нашими взрослыми обличьями.
Самое первое — какие вы все красивые, радостные, благополучные, уместные! Но лучше всех, конечно, дети. Старшие немного конфузятся в присутствии подвыпивших предков и поэтому несколько скованны. Ваша будет красавица — да она уже красавица. Только чуть холодновата. Не перемудрили вы с ней (как Вера у Ростовых)? Зато малышня — один восторг. И опять же: Зоя лучше всех (и с чего ты взяла, что я могу изменить свои привязанности?). Но она и объективно лучше всех. Сережина девочка уже знает себе цену. Она явно демонстрирует свои балетные данные. Левино дитя еще не «вылупилось» из младенчества. Этакий увалень–сосунок, которого, наверное, все тискают и без конца обнимают. А Зоя сидит себе, опираясь на кончик указательного пальца, точь–в–точь как ты на старой школьной фотографии у школьного же фортепиано. Стоишь, чуть касаясь клавиши кончиком этого же указательного пальца, а кажется, что ты легко опираешься на него, и тебе этой опоры хватает, и оттого фигура кажется невесомой, воздушной. И глаза у Зои твои: радостные и еще ждущие радости. И одета девочка прелестно: что–то черное с золотом, не мешковатое; черные туфельки на точеных ножках. А то эти вытянутые колготки и футболки с клеймами уж как надоели! …
Но я‑то писала не про колготки. Я жаловалась, как мучительно иллюстрировали мы с Зоей «Сказку о царе Салтане», как не могли нарисовать коршуна, пока не нашли картинку у Брэма, как тщательно эту картинку срисовывали, а Зоя вмиг замалевала море черной гуашью…
А твои огорчения со средненькой меня умиляют. И — мне стыдно за своего брата учителя — как же так неуклюже обращаться с такими прелестными вещами, как сказки Пушкина и детский рисунок? Она с ума сошла, старая (или молодая)? Принуждать рисовать?!
Здесь Пушкина в одной школе, организованной «русскими» учителями, изучают так: вечер — «Болдинская осень». Участвуют все: от 6 до 17 лет. Отличились малыши и как раз в постановке пушкинских сказок…
Я не раз пыталась объяснить, что больше люблю взрослых, чем детей, мне хватало и своих утренников, чтобы читать про чужие! Она же подробно, на нескольких страницах описывала, как дети готовили костюмы, рисовали усы, как между делом заучивали стихи. Дочитав до конца, я чуть не топнула от досады по луже:
«А главное — как они читали (наизусть, конечно!) Пушкина, как сумели услышать его звонкость и звучность!» — вспоминают учителя. (Я‑то читала только газетный репортаж)…
Вот это да! Я завела абонентский ящик, чтобы не пропадали письма. Месяцами жду я этих писем. Обвешанная продуктовыми сумками, хожу на почту, сижу на корточках, ящик достался мне самый нижний, толкаю в скважину уродливый ключик, не поймешь, как правильно его вставить, потею от раздражения, с обидой пялюсь в пустое нутро, пишу на всякий случай письмо, и еще письмо, и другое, и третье, вымаливаю у ящика ответ, вымолив, тут же читаю, а она пересказывает мне газетные репортажи!
…Ну, а о Иринке и Лене у меня опять целый рассказ… Сидят они двоечком в среднем ряду на средней парте в своем 9 «г»… Где–то в середине урока, когда Е. Н., бывало, совсем уж разольется соловьем, Леня вдруг начинает «собираться» — вот как скучающий двоечник собирается рвануть из класса сразу со звонком. Я вначале была в недоумении — уж Леня ли это?! А он знай себе перебирает в своем изящном кейсе, что–то судорожно ищет в не менее изящных несессерах и пеналах… А потом меня осенило: Леня ищет «фанеру»! (Ходил тогда анекдот. На колхозном собрании председатель–зануда скулит: «Посевная, а запчастей нет, солярки нет, слесарей нет… Кто хочет выступить по существу?!
Молчание. Один Михеич тянет руку.
— Говори, Михеич!
— Мне бы фанеры…
— Ты что, Михеич, тут солярки нет, мастеров нет! Кто хочет по существу?!
Молчание. Один Михеич тянет руку.
— Говори, Михеич!
— Мне бы фанеры…
— Да на что тебе фанера, Михеич??!!
— А я бы изладил ероплан и улетел отсюдова к чертовой матери!)
Вот я с тех пор, как только Леня начинает теребить «дипломат» и что–то искать, искать (а Иринка в это время кейфует: сложила свои хорошенькие ручки, а в глазах тысяча бесенят: как–то Елена Н. сумеет удачно закруглиться? Удастся ли Леньке найти «фанеру»? Или без «фанеры» на этот раз обойдется?) — я спохватываюсь: «Зануда, опять Ленечку до «фанеры» довела!»