Однако Дребедень, подзаведенный издевательским отношением гражданина Доброво к задачам дознания, думал иначе, ибо настало время соответствовать задачам, поставленным партией, а также вождем всего трудового народа — народа, покоряющего в авангарде всего человечества пространство и время; поэтому он был обязан вдохновенно выдумать и вообразить, затем юридически грамотно запечатлеть политическое преступление, совершенное вредителем советской науки, в правовой, будь она проклята, реальности; причем, не просто выдумать, но еще и твердо уверовать в то, что таковое преступление действительно произошло в исторических условиях классовой борьбы, — буквально в эпицентре змеиного гнезда профашиствующих биологов-генетиков; при этом предварительное следствие обязанно ответственно и скрупулезно — чтоб комар носа не подточил — соблюдать все до единой процессуальные тонкости ведения дела; сугубая конспирация, активно-оперативные действия, надлежащим образом обеспечивающие тишиной мирный досуг миллионов честных советских людей, ордера на арест, обыск, подписи понятых, своевременное предъявление обвинений, данные различных экспертиз, показания свидетелей, безупречное, до малейшей запятой, протоколирование — все это должно выглядеть с иголочки, за нарушение — партбилет на стол, вон из НКВД; только тогда, товарищи, полное признание подследственного обретет органическое право являться основной уликой, достаточной для вынесения нашими судами и трибуналами — безусловно, самыми демократическими в мире — строгого приговора неисправимому вредителю, подлому врагу народа.
Возглавлявший следствие Дребедень был, так сказать, чисто по-писательски настроен на волну соцреализма в литературе и в других искусствах — на волну, к величайшему сожалению органов, еще не ставшую «девятым валом, который смыл бы к ебени матери в помойку истории тряпичную ветошь буржуазной юриспруденции»; так открыто высказывался их прямой начальник полковник Шлагбаум; Дребедень и вся его команда трудились по-стахановски; каждый безумел от желания поставить, согласно распоряжению Наркома Ежова, рекорд скоростного раскалывания каждого негодяя, предателя, врага, шпиона, заговорщика, диверсанта и вредителя; раскалывать эту мразь следует так, чтобы даже смерть показалась данной проститутке троцкизма-антисталинизма точно такой же недостижимой мечтой, какой в придонной глубине души молодого выдвиженца Дребеденя являлась официальная, якобы всенародная мечта о «придуманном жидами» коммунизме; не известно откуда взявшееся в образцовом чекисте инакомыслие — к тому же подпитанное модернизированными пещерными мифами — неимоверно пугало его самого, казалось очень странным вывихом ума, вынуждало внутренне чертыхаться и проклинать «светлую мечту», желая ей «провалиться пропадом ко всем чертям, вместе взятым по одному делу».
На предпоследнем допросе А.В.Д. Дребедень, до пота вымотавшийся, подзаведенный постоянно упрямой молчанкой «генетической сволоты», встал над арестантом, валявшимся в ногах, и, чумея от вседозволенности, как от перепива сивушной самогонки, врезал ему в левый глаз носком вреза шеврового сапога — глаз полувытек; потом, испытывая нечто вроде оргазма, снимающего напряг чувств, мыслей и воли, благодушно спросил: «Ну как ты, А.В.Д., чуешь себя в НКВД?»
Арестант, к своему счастью, ничего уже не чуял, ни о чем не думал; чекисты перепугались того, что, перебрав, жидко, по их словам, обосрались, допустили смерть подследственного не в камере, а на рабочем месте… ой, блядь, могут понизить в званиях… перевести на службу в дальние командировки ГУЛАГа… да и долго ли расстрелять к той же самой матери, пришив лучшим своим кадрам злонамеренный саботаж?.. «Мандавошки, это конец нашей карьеры», — тихо произнес Дребедень.
Срочно вызванная медчасть успокоила порядком перетрухнувших садистов; «Подследственный, — сказал им лепила, — всего лишь потерял сознание, как это часто имеет место быть в гуще славных наших буден».
А.В.Д. оказали первую помощь, обработали рану, наложили повязку, рекомендовали обеспечить «данную единицу, резко травмированную патологическим отсутствием у себя гражданской совести, сверхусиленной нормой кормления в течение трех-четырех суток, каковой следственный гуманизм ломает самых сильных», затем унесли на носилках в ту же одиночку.
Боясь шевельнуться и обдумывая ряд игровых комбинаций, арестант проникся гораздо бОльшим азартом, чем тот, с которым резался в преферанс, особенно в покер, со своими партнерами; в зависимости от пришедших карт, гениально блефовал; партнеры, запутавшиеся в напрасных догадках, начисто терялись: им приходилось бороться с ним, по сути дела, вслепую, что делало незаметным опасное соскальзывание кое-как расчитанной рискованности к губительной неопределенности, чреватой непредвиденностями и невероятностями хода игры; при этом А.В.Д. словно бы просвечивал подсознанку и знакомых и незнакомых партнеров, которая незаметно руководит мышлением и темпераментом даже профессионалов игры, их манерами, жестами, дыханием, мелкими, но многозначительными внешними приметами каких-либо тайных наклонностей, ну и так далее.
Лишь воспоминания о недавнем сне и о пробуждении, не раз приносившем счастье, а вот «одарившем» ничем не снимаемым стыдом и запоздалой сокрушенностью, вновь и вновь отвлекали, арестанта, неподвижно валявшегося на коечной подстилке, от обмозговывания необходимого порядка действий; отвлекали, тыкали и тыкали, как тыкают кутенка — мордой в нагаженное — прямо в образы и смыслы сна о выступлении Государя Императора; воспоминания были не только несравненно страшней избитости, одноглазия и, в общем-то, неминуемой смерти, но и острей всех прежних покаянных чувств и мыслей о своей прямой вине и причастности к разрушительным, самоубийственным, по сути дела, действиям и пристрастиям даже вполне умеренных политиков; одно дело — схватиться за голову из-за дьявольщины, воцарившейся в Совдепии, состраждать всем сердцем миллионам невинных людей, попавших в мясорубку сталинского террора, а вот почуять все такое на своей шкуре, но представить арест самых близких и любимых людей — невообразимо тяжело; это была не просто каверза судьбы, а непрерывная пытка, вызванная и трижды усугубленная прямой виной А.В.Д. за причастность ко всему происшедшему с Россией, теперь вот и с ним самим; прошлое обернулось настоящим, по колдобинам которого он вместе с другими самоубийственно настроенными крупными и мелкими пастырями-политиканами гонит на убой стада невинных людей, среди них мелькают фигурки жены, дочери, обожаемой собаки… «Господи, — стенал арестант, — сжалься над ними, я немощен, я в аду».
А.В.Д. не заметил, как потерял на пару минут сознание, словно бы почуявшее необходимость отключить человека от невыносимой действительности; очнувшись, умял принесенную надзором миску баланды с птюхой хлеба.
Когда его, слегка отдохнувшего, пришли проведать — «по экстренному приказу начальства» — двое подручных Дребеденя, он заблефовал: сделал вид вид человека, вовсе не рвущегося в бой, наоборот, убитого своим постыдным молчанием, поэтому наконец-то готового во всем сознаться; он заявил, что, что желает всемерно сотрудничать со следствием, самостоятельно передвигаться; при этом он, якобы сломавшись, разрыдался так жалко, так по-детски, так искренне, как учил его в юности сам Станиславский, чудом превративший родного дядю, братца матери А.В.Д., большого шалопая и горького пьяницу, в серьезнейшего театрального художника, сознававшего важность своей трезвой жизненной роли.
На новый допрос А.В.Д. был доставлен на носилках и осторожно усажен в мягкое кресло, отнесшееся к его избитому телу с милосердной внимательностью живого участливого существа; это его тронуло, но он тут же себя одернул: сентимент показался чреватым опасной расслабленностью воли и даже, как говорят бывалые люди, возникновением благодарной признательности к палаческому следствию за передышку и проявление гуманости, а все это вполне могло стать помехой маневренному блефованью; поэтому он сразу же крайне резко дал понять одному из подручных, что будет говорить только с гражданином Дребеденем; те немедленно вызвали своего старшего по телефону.
— Ну как ты себя чуешь, Авэдэ, тут у нас в НКВД? — с прежней садистичной ехидцей и по-простецки спросило начальство.
— Вашими молитвами, точней, хуже некуда… извините, гражданин Дребедень, этот разговор должен быть наедине… кроме того, после первого же обращения на «ты», вы сызнова не услышите от меня ни слова… молчать, как вам известно, я умею, знаком с волевой методикой самого Камо.
Знакомство тоже было блефом, но арестант в самом деле страдал, говорил действительно с большим трудом, это как раз помогало блефовать, запутывать, одурачивать злодеев, что полностью отвечало первым пунктам его вроде бы неплохо продуманного давнишнего плана, который следовало бы безкоризненно точно воплотить в жизнь.