Уорберг, конечно, видел, что человек мучается. Что мучается не тот, кому следовало бы, и мучается, в общем-то, зря. Потому-то ему и нравился Хаупт, и ему было интересно, что он говорит о виновности немцев в этой войне и вообще о фашизме. И вовсе не из равнодушия Уорберг на какой-то миг отвлекся, утратив нить разговора, и даже не к месту рассмеялся. Ему просто вспомнилась одна история, не имевшая никакого отношения к Хаупту, а если и имевшая, то, во всяком случае, не к этому разговору. И потому было весьма некстати, что эта история пришла ему на ум именно сейчас, по, вспомнив ее, Джеймс Уорберг уже не мог от нее отделаться.
Хаупт как раз начал развивать тезис о том, что германский фашизм — явление, которое ни с чем не спутать, что это специфически немецкое явление, что фашизм можно рассматривать как синоним немецкого национального духа, что фашизм лишь логическое продолжение и окончательное формирование последнего, когда Джеймс Уорберг вспомнил свою историю, и тут у него началось подозрительное першение в горле. Джеймс Уорберг вспомнил Минхен.
Было шестнадцатое января тысяча девятьсот тридцать третьего года, половина третьего пополудни, когда его мать, Алиса Варбург (тогда еще их фамилия произносилась именно так), сбежала с криком вниз по лестнице варбурговской виллы на окраине Йенишпарка в районе Отмаршен в Гамбурге. В руке у нее был какой-то листок.
Карл Фридрих Варбург выбежал из своего кабинета; из мансарды со второго этажа, перепрыгивая через ступеньки, слетел вниз Джеймс Варбург; из музыкального салона выскочила сестра Эстер, а из подвала, тяжело дыша, выбралась та, о ком шла речь, — Минхен.
— Вы только полюбуйтесь, — кричала Алиса Варбург. — Я нашла это у нее. Вы только полюбуйтесь.
Листок, а вернее, кусок картона она держала в вытянутой руке, словно боясь обжечься. Минхен заломила руки.
— Но позвольте мне объяснить вам, госпожа коммерции советница.
— Продажная тварь! — кричала Алиса Варбург.
— Ах, как все сложно, — всхлипнула Минхен в ответ.
Кусок картона, который Алиса Варбург держала в руке, при ближайшем рассмотрении оказался фотографией. Когда Карл Фридрих Варбург ее увидел, он, к полному изумлению своей жены, да впрочем, и Минхен тоже, разразился хохотом. На фотографии был человек с прядью, спадающей на лоб, с безумным собачьим взглядом, со щеточкой усов под носом. На фотографии был он.
Прослеживая преступные черты германского духа, Хаупт как раз перешел от Шпенглера, и Вагнера к Ницше и собрался было уже сделать обратный бросок к Шопенгауэру, как вдруг в горле Уорберга запершило уж совсем невыносимо.
— Двадцать пять лет она в доме! — укоризненно воскликнул Карл Фридрих Варбург. — И вот вам.
— Да не смейся же! — воскликнула жена.
И тут Карл Фридрих Варбург перевернул фотографию.
— Твой любящий тебя Отто, — прочел Карл Фридрих Варбург, из последних сил сдерживая хохот.
— И ничего тут нет смешного! — закричала теперь и Минхен.
— А где ты это нашла? — полюбопытствовал Карл Фридрих Варбург.
— В ее белье, — ответила Алиса.
— В ее белье? — заорал Карл Фридрих. — Да я бы сам стал антисемитом, если бы у меня начали рыться в белье!
— И вообще тут нет ничего смешного! — кричала Минхен.
— Я тоже так считаю, — сказала Алиса.
— Двадцать пять лет я гну на вас спину, — продолжала кричать Минхен. — И требую, чтобы надо мной не насмехались!
— Она права, — поддержала Алиса.
Однако на Карла Фридриха Варбурга все это произвело лишь обратное действие, он хохотал еще громче, слегка постанывая и сжимая руками бока. Но вдруг Минхен произнесла слова, которые заставили его умолкнуть.
— Типично, — сказала Минхен. — Надо всем насмехаться. Как это типично по-еврейски.
Тут уж Карлу Фридриху Варбургу стало не до смеха.
Зато у его сына от смеха по-прежнему першило в горле. Он откашлялся, прикрывая рот ладонью, он пытался бороться с собой. А Хаупт между тем дошел уже до гейдельбергских романтиков, вплотную приблизился к Гегелю, а затем каким-то непостижимым образом оказался в Америке.
— Торо[31], — произносил Вернер Хаупт. — Уитмен.
И тут он сказал такое, что Джеймс Уорберг был не в силах сдержаться.
— Я вам завидую, — сказал Хаупт. — Вы-то американец.
В январе тридцать третьего Джеймсу Варбургу было шестнадцать. В июне вместе со своими родителями и сестрой он поднялся в Неаполе на борт теплохода «Мэриленд», а осенью вместо своей гамбургской виллы они жили в трехкомнатной квартире в Нью-Йорке, и Джеймс Уорберг протирал штаны за партой уже не в отмаршенском «Христианеуме», а в средней школе номер тринадцать в Бруклине. Но тут уже он для всех был не еврей, a kraut.
Когда Хаупт сказал: «Я вам завидую. Вы-то американец», Джеймс Уорберг не в силах был больше сдерживаться. Тут он выложил все как есть. Минхен была так смешна тогда, их добрая, толстая Минхен, у которой, как вдруг выяснилось, был свой Отто, а ведь Минхен — преданный им человек, да-да, несмотря ни на что, преданный человек, и это было самым смешным во всей этой истории, и вдруг точно таким же смешным показался ему Хаупт, он чем-то неуловимо походил на Минхен, его смятение было тоже смешным, да и сам он, Джеймс Уорберг, показался себе вдруг ужасно смешным.
— Kraut или еврей — вот в чем вопрос! — воскликнул он.
Но тут его смех вдруг оборвался, и они испуганно уставились друг на друга. Хаупт медленно поднялся. Ощупью нашел свою палку.
— Я не хотел вас обидеть, — сказал Джеймс Уорберг. — Поймите меня правильно.
Хаупт не появлялся у Ханны уже два дня, и она отправилась к нему сама. Не успела она присесть, как послышался шум подъезжающего джипа Уорберга.
— Выключи свет, — прошептал Хаупт.
Но Ханна не шевельнулась, и он вскочил сам.
В дверь постучали, раз, другой, и они услышали, как Уорберг зашагал назад к джипу. Но мотор он включил только через минуту-другую. Шум отъехавшего джипа затихал постепенно. Но еще долго его можно было слышать в ночи.
— Включи свет, — сказала Ханна. Теперь было уже совсем тихо. — Почему ты это сделал? Где ты, ты здесь?
С улицы послышались шаги, кто-то прошел мимо.
И тут ворвался Георг, включил свет.
— Чего это вы так сидите?
В школе Хаупт выглядел теперь более собранным, но стал и более холодным. Некоторые разделы он преподносил в такой манере, которая давала понять, что прорабатывает он их только по указанию сверху. Иногда, приходя в класс, он швырял портфель на стол, а сам подходил к окну. Тогда класс тотчас затихал. Хаупт уже не горячился, как прежде, он говорил размеренно и спокойно, но, когда кончал, в классе воцарялась тишина, которую никто не решался нарушить.
Кроме Лони Фехтера. Обычно его рука тянулась вверх, через какое-то время, медленно, неуверенно, но тем не менее тянулась вверх. Леонгард Фехтер не был способным учеником. Но он принадлежал к числу тех, кто добросовестно слушал учителя, и Хаупт относился к нему с мягкой иронией. Зато в такие минуты чаще всего Лони Фехтер изрекал что-нибудь такое, от чего голова у Хаупта шла кругом. Это было занятно. Обычно Хаупт давал Лони побарахтаться, прежде чем говорил:
— Интересно, очень интересно, что сказал нам сейчас Леонгард.
Лони Фехтер бледнел еще больше, чем всегда. Он бледнел от радости и все оставшееся время уже молчал.
— Мне так хотелось бы послушать, как ты играешь, — сказала однажды Ханна. — Знаешь, они хотят создать в деревне оркестр. Мне поручили спросить, не хочешь ли ты… Они рассказывают о вас, о тебе и о Георге, всякие диковины.
Хаупт зло рассмеялся.
— Да уж, ты и твой Кранц.
— Ну что это опять значит?!
— Я недавно видел вас вдвоем.
— О господи!
Ханна откинулась на траву. Они сидели на опушке леса, над деревней.
— Музыка, эта потаскуха, — сказал Хаупт. — Она проделывает такое с каждым. В музыке мы все великие. Истинно немецкое искусство. Мы опьянили себя ею. Точнее, это они нас опьянили.
Ханна притянула его к себе.
— Так нельзя, — сказала она. — Это же часть тебя. Ты не можешь взять и вырвать музыку из своей души. Сыграй, хотя бы вместе с Георгом.
— Он тоже больше не играет, — сказал Хаупт.
— Но я много раз слышала его игру.
— Он играет в джазе. Это еще не значит играть по-настоящему.
Ханна этого вовсе не находила.
Она и в самом деле недавно встретила Кранца.
— Как дела? — спросила она.
— Ничего, — ответил Кранц. — Мы выпускаем продукцию. Дело пошло.
Они выпускали простые вещи, и прежде всего оконные рамы. Крестьяне должны были платить продуктами, которые передавали в фабричную столовую. Все остальные платили деньгами. Кому поставлять мебель, они определяли на основании списка очередников, который вела жилищная комиссия. Деньгами они выплачивали себе заработную плату, оплачивали счета за электроэнергию и другие непроизводительные расходы. Остаток они рассматривали как общий фонд, из которого они заплатят Цандеру за израсходованную древесину, за использование зданий и станков. Но они записали себе и отработанные часы на расчистке и восстановлении фабричных помещений, во всяком случае, той части, в которой они теперь работали. Таким образом, Цандер не скоро с ними рассчитается.