— Иногда ты где-то далеко от меня, рядом с неким призраком, — заметила однажды Ева. — Ты хоть еще видишь меня, ответь?
— Конечно, я тебя вижу. Даже в такие минуты я вижу только тебя.
— Невозможно. Нельзя видеть двоих одновременно, смотреть на них одним и тем же взглядом.
Она умолкла, чтобы поцеловать его, а потом спросила:
— Ты можешь произнести два слова одновременно?
— Могу.
— Докажи.
— Я могу сказать слово, в котором заключено другое. Есть слова, похожие на русские матрешки.
— Я и забыла: ты все время занят тем, что разбираешь эти самые русские матрешки.
— Не всегда. Я также занят тем, что смотрю на тебя.
— И какой ты меня видишь?
— Красивой. Очень красивой. Безупречно красивой красотой.
— И все?
— Почти.
— Что ты обо мне знаешь?
— Я уже сказал тебе: ты красивая.
— Но этого мало, чтобы выразить или определить человека, — заметила она, надувшись.
— Почему нет? Откуда это у тебя?
— Ну, не знаю. От людей.
— В таком случае поменяй людей.
— От жизни.
— Поменяй жизнь.
— От моего инстинкта.
— Ты плохо слушаешь. Нужно уметь слушать, очень хорошо слушать, чтобы любить. И наоборот: нужно любить, чтобы хорошо слушать.
— Прекрати!
— Я не сказал, что люблю тебя: я сказал только, что люблю красоту.
И они стали любить друг друга.
В другой раз Гамлиэль опять одержал верх в дискуссии, где их точки зрения оказались диаметрально противоположными. Ни один из них не повысил голоса, но спор едва не привел к непоправимому разрыву. Гамлиэль сидел на софе, голова Евы покоилась у него на коленях. Они обсуждали последние новости: разногласия между политиками, СПИД, феминизм, акции оппозиционеров… Потом они заговорили о профессии Гамлиэля. Ева ее ненавидела.
— Разве литературный «негр» не обманывает читателя? Не лжет ему?
— Нет, Ева. Он выполняет функции банкира: я даю взаймы слова тем, кому их не хватает. Ведь в моих потайных ящиках хранится множество слов. Я, их владелец, роюсь в них и отбираю такие, какие можно продать за более или менее приемлемую цену.
— А затем получаешь их обратно?
— Вот именно: я получаю их обратно и, перетасовав, даю взаймы другим клиентам.
— Но это же нечестно!
— Нечестно? Ты преувеличиваешь…
— Ты забываешь о читателе, тебе на него плевать! Он ничего не знает о твоих играх. Ему неизвестно, что это всего-навсего коммерческая сделка.
— Ну и что? Если книга хороша, становится ли испытанная им радость менее истинной?
— Да. Это очевидно.
— Что ты в этом понимаешь? Ты же не читаешь сочинений такого рода.
— Верно, я их не читаю. Но ведь в этом и дело: мне хотелось бы прочесть то, что пишешь ты, именно ты. Я хочу сказать, те книги, которые ты не побоялся бы, не постыдился бы подписать собственным именем.
— Что важнее: книга или подпись?
— Разумеется, книга. Но если автор не гордится ею, к чему мне ее читать?
— Но… на что же я тогда буду жить? Кого заинтересует то, что должен сказать я, именно я? Будь разумной, Ева. И реалистичной. Пойми меня: конечно, я живу в чудесной стране, конечно, у меня в кармане лежит паспорт; но в глубине души я остаюсь беженцем. И быть может, именно поэтому мои слова — тоже беженцы — прячутся в книгах других людей.
Следуя установленному между ними неписаному правилу, он, в свою очередь, умолк, чтобы поцеловать ее, и лишь затем продолжил:
— Но я признаю, что мне случается быть на пределе: тогда я укрываюсь в ком-то другом.
— Во мне?
— Да. В тебе.
— Я тебя понимаю, — сказала Ева, покусывая губы. — По крайней мере, стараюсь понять. Но мне это не нравится.
— Что тебе не нравится?
— Служить тебе убежищем.
— Даже если я в нем нуждаюсь?
— Мне не нравится, что я нужна тебе в качестве прикрытия. Мне хочется думать, что мы равны, что каждый из нас живет в согласии со своим пониманием свободы.
— С точки зрения абсолютной истины ты права. Но жить по законам абсолютной истины невозможно.
— Вот именно. Это мне и не нравится.
— И ты это называешь ложью? Я лгу тем, что работаю «негром»?
По лицу молодой женщины прошла тень.
— Я знаю, что в реальной жизни правота на твоей стороне, — сказала она с некоторой горечью. — Когда нам не хватает средств, деньги становятся навязчивой идеей. Но я думала, что ты другой.
Внезапно между ними возникла дистанция. Первая трещина в их отношениях. Голова Евы по-прежнему покоилась на коленях у Гамлиэля, но теперь он ощущал ее тяжесть. Впрочем, Ева вскоре встала и, казалось, приготовилась уйти. Чтобы разрядить атмосферу, Гамлиэль предложил ей сесть.
— Я сейчас прочту тебе одну страницу из того, что написал. Ты хочешь?
— Страницу, которая принадлежит тебе? Которую ты мог бы подписать своим именем?
— Да. Так ты хочешь?
— Конечно, хочу!
Он встал, порылся в листах, лежащих грудой на его письменном столе. Садиться ему не хотелось.
— Я взял первую, что попалась мне под руку.
Эта была страница из романа, который он писал уже несколько лет и на который так зарился Жорж Лебрен.
— Здесь говорит персонаж, очень мне близкий. Его зовут Педро или Михаил, Григорий, Паритус. Это врач и философ. Он знакомится с молодым мечтателем по прозвищу Благословенный Безумец вскоре после мистического предприятия, которое привело того к краху. Юноша хочет умереть, врач же пытается вернуть ему веру в жизнь. Послушай, что он говорит:
«Знаю, что ты чувствуешь. Ты существуешь и потому ощущаешь себя приговоренным. Следовательно, виновным. Но не слишком ли высоко ты метил? Немного смирения, мой дорогой мистик-революционер. Оно жизненно необходимо. Подумай о Моисее, самом смиренном из всех людей. Разве не признал он себя виновным в том, что отсутствовал, когда брат его и народ создавали Золотого тельца? А ты сделал попытку перевернуть порядок вещей и потерпел поражение. Отныне старайся жить вдали от мира и обманчивых светочей его, вдали от взора Господня, в тайне мыслей своих. Я советую тебе это, чтобы ты когда-нибудь смог начать вновь».
Найдя другую страницу, Гамлиэль сказал Еве:
— Послушай моего врача. Он находится у постели умирающего ребенка, в Будапеште, в еврейской больнице, захваченной немцами. Покоряясь то усталости, то необходимости победить Смерть, которая затаилась у изголовья ребенка, он разговаривает сам с собой:
«Что делать и как, когда удел человеческий свершается в муках, обрекающих на отчаяние и осуждение, подобно средствам исцеления от них? Суть человеческая трагична не только потому, что неизбежно ведет к Смерти, но также потому, что любое действие являет собой отрицание времени, которое, однако же, необходимо пережить. Если бы человек имел одно лишь тело, проблемы не было бы, и не было бы ее применительно к одному лишь духу. Но человек состоит из тела и души, тело восстает против души, душа враждует с телом. Поэтому жизнь его — жизнь, которую он получил, хотя не просил о том, — есть постоянное терзание. Тело цепляется за каждый миг, но дух отказывается пребывать в нем. Дух стремится к вечности, но тело не способно достичь ее. Можно представить слабеющий дух, ограниченный телом; можно представить и тело, страждущее от сознания своего. Но никогда пытка, которой подвергается тело, не дает человеку больше мудрости. Тело и дух: кто из них наделяет смыслом другого? Вот неотступный вопрос, к которому сходятся все прочие. Ностальгия — это утверждение прошлого, жаждущего пребывать в том месте, откуда изгнали его законы тела. Однако, в сущности, дух тоже нуждается в теле: если воспоминание не возвращает нам некогда испытанную радость, а только удручает нас, то это потому, что переживать прошлое вновь означает жить согласно законам бренного тела и невозможной любви.
Поэтому сознание чувствует себя обманутым, униженным, несчастным. Его жажда вечности могла бы быть утолена, если бы ему удалось ускользнуть от времени. Но оно стремится, не может не стремиться только к бесконечному продолжению телесного мгновения. Дух же, подчиненный этому мгновению, чувствует себя пленником своих собственных цепей. Вот что такое человек в глазах мистического мечтателя или провидца: чужак, который встречает на враждебной земле другого чужака, не зная, что это Бог. И Бог говорит ему: „Раз мы здесь одни, пройдем несколько шагов вместе, тогда, быть может, мы куда-нибудь доберемся. И даже если не доберемся, каждый из нас поможет другому не впасть в отчаяние…“ Постарайся же примириться с этой мыслью, малыш: если Бог смиряется с реальностью, ты обязан сделать то же самое».
Ева сидела неподвижно и слушала, нахмурив брови.
— Еще, — обронила она. — Продолжай, прошу тебя. Больной ребенок, он может говорить?
— Нет. Ему слишком плохо. Он может только слушать. Но ответ приходит от старика, не ведающего страха, который издали укоряет доктора: