Я описал, как шло обсуждение тех или иных вопросов, упомянул, что я говорил и что мне возражали. Гассер, не скрывавший своего презрения к демократии с тех пор, как в одной соседней стране так основательно с ней разделались, сказал:
— Все болтают и болтают! А что это дает? Ничего! Все же тебе есть смысл бывать там. Для предприятия это может быть полезно.
Собственно говоря, я был с ним не вполне согласен: я всегда был честным демократом. Но я знал его взгляды и в угоду ему рассказал, что Геллер (мастер с нашей фабрики, заседавший в совете) вдруг изменил свое мнение, узнав, как буду голосовать я.
— Он сделал вот так! — сказал я и повернул руку другой стороной вверх. — И сделал неглупо, ведь я пристально следил за ним.
— То-то и оно! — сказал Гассер. — Вот видишь! Глупость вся эта демократия! Никакой демократии нет. Каждому своя рубашка ближе к телу. Кто это знает и обращается с людьми соответственно, тот и будет командовать. Неважно, сидит он в совете или нет.
— Да, — согласился я. — В известном смысле ты, пожалуй, прав. Но ведь должно же все-таки быть…
— Глупости! — перебил он меня. — В нашей общине за последние десятилетия многое решалось по моему желанию, хотя я и не заседал в так называемом «совете». Раньше меня просили об этом, однако я всегда отказывался. Но ты можешь ходить туда, ты честолюбив. А я — нет! Доживи я до ста, и тогда не пошел бы!
Он не дожил до ста. Несколько месяцев спустя мы нашли его мертвым за письменным столом. Его постиг удар. Он сидел на стуле, уронив голову на стол. Правая рука была вытянута, левая повисла. Это было страшное зрелище. Но еще страшнее была Мелани, когда его увидела. С ужасающим, безумным воплем она кинулась к нему, упала перед ним на колени, целовала его руку, трясла его и кричала изо всех сил:
— Отец!.. Отец!.. Отец, ты не должен… Ты не можешь!.. Отец, вернись… Нет… Я не могу… Отец!
Медленно, очень медленно затихали ее отчаянные крики, заставившие меня содрогнуться от ужаса и застыть на месте. Они сменились слабыми горестными стонами. Мелани обнимала ноги отца. Рядом валялись ее очки. Уткнувшись головой в колени мертвого, она всхлипывала и причитала:
— Отец… Не покидай меня… Не покидай! Отец, ты слышишь?.. Не оставляй меня совсем одну… Не оставляй одну!
Наконец ко мне вернулась способность двигаться. Я подошел к ней, взял ее за руку, постарался поднять. Мне было искренне жаль Мелани в ее горе, которое должно было быть безмерным. Но как только я прикоснулся к ней, она вскинула голову, и ее подслеповатые глаза посмотрели на меня с такой дикой решимостью и таким несказанно глубоким страданием, что я отшатнулся.
— Оставь меня здесь! — прошептала она. — Ты не смеешь отнимать у меня отца!
— Пойдем, Мелани! — сказал я и еще раз попытался поднять ее. — Встань! Мы отнесем его на кровать.
Она вырвала у меня руку, и в этом жесте, как и в выражении ее лица, сквозили гадливость и отвращение.
— Ты не смеешь отнимать у меня отца, — повторила она и враждебно посмотрела на меня.
Я растерялся, мне стало страшно за ее рассудок. В каком невероятном я находился положении: мертвец и у его ног упавшая на колени полубезумная дочь. Когда я заглянул в остановившиеся глаза Мелани, мне стало жутко. Я выбежал из комнаты.
Лишь через два часа я, прихватив с собой садовника, снова отважился войти туда. Мелани все так же лежала у ног мертвого, положив голову ему на колени.
Гебейзен подошел к ней, взял ее под руки и поставил на ноги. Она не противилась.
— Мы отнесем вашего отца в его комнату, — сказал Гебейзен.
Мелани не ответила. Она не двигалась и пустыми глазами смотрела мимо меня, сквозь меня, будто меня и не было.
— Очки, Гебейзен! — шепнул я, указывая на пол, где они лежали.
Я сам не решился бы поднять их и отдать Мелани, так я ее боялся.
Потом мы бережно перенесли Гассера в его комнату и положили на кровать. Мелани не пошла за нами. Когда мы вернулись, она стояла на том же месте с очками в руках и смотрела перед собой в пустоту. Я отвел ее в комнату Гассера, и мы остановились перед кроватью, на которой лежал покойник. Мелани не шевелилась, с ее губ не слетало ни звука, но эта внезапная тишина пугала меня чуть ли не больше, чем прежнее отчаяние и горе. Величие смерти и зловещее молчание женщины, стоявшей рядом со мной, потрясли меня настолько, что я долгое время не мог ясно мыслить.
Мне вдруг показалось, что лицо мертвеца меняется, и несколько мгновений мне мерещилось, что оно ожило. Жесткие, угрюмые черты разгладились, и на них легло выражение мира и покоя.
Мало-помалу я опять овладел собой. Я тихо сказал что-то Мелани. Она не ответила, ни один мускул не дрогнул на ее лице. Глаза глядели без выражения, и не было возможности судить, слышала ли она меня. Тогда я взял ее за руку и подвел к кровати, где она сейчас же опустилась на колени.
Больше я ничем не мог ей помочь. Я вышел из комнаты, чтобы отдать распоряжения, которых требовало неожиданное событие.
Мелани я увидел вновь лишь на похоронах. До этого она день и ночь оставалась возле покойного. Ей даже еду приносили в ту комнату. Она отчетливо дала понять, чтобы ни я, ни Теодор не входили к ней. Поздней ночью, беспокойно ворочаясь в постели, я слышал, как она прошла в комнату для гостей и там немного поспала, а с самого утра опять стала на стражу возле покойного.
Через несколько дней после того, как мы со всякими почестями похоронили Гассера, Мелани мне сказала:
— Я хочу посадить в саду плакучие ивы в память отца.
Ее голос звучал так глухо и в то же время решительно, что я вообще ничего не ответил и только молча кивнул.
Вскоре — в тот день дождь лил ручьями — пришли садовники и посадили ивы в размякшую почву. Мелани стояла тут же под зонтом и смотрела. Из окна мне было видно, как она время от времени протягивала руку и давала указания, а потом опять безмолвно следила за работой.
Она с большим трудом оправлялась от перенесенного удара; полностью это ей так и не удалось. В первые недели она почти не показывалась и если говорила со мной, то лишь о самом необходимом. Собственно, я не мог и мечтать ни о чем лучшем. Но я все-таки был слишком чувствителен, чтобы не попытаться вернуть ее к нормальной жизни. Когда мы ложились спать, я часто пробовал завязать разговор, касаясь каких-либо безразличных деловых вопросов. Она отвечала вежливо и холодно. И я чувствовал, что стал для нее чужим. Как-то раз я слегка погладил ее по щеке и сказал:
— Надо же тебе наконец оторваться от прошлого! Попытайся хотя бы!
Она вздрогнула от моего прикосновения, как от удара хлыстом, и голос ее звучал так холодно, отчужденно и устало, как никогда.
— Оставь, пожалуйста! — ответила она. — Уже поздно, я хочу спать.
Ну тут уж я решил больше не обращать на нее внимания. Приписывая ее резкость еще не преодоленному горю, я все же ожидал, что моя необычная нежность заставит ее хоть на время забыть об этом горе. В ту ночь я даже готов был поцеловать ее.
«К черту! — сказал я себе, повернувшись на другой бок. — Оставайся при своем ожесточении! Мне же лучше!» Я считал, что не заслуживаю такого отпора, тем более от Мелани. И решил опять искать сочувствия и нежности у других женщин. С этой утешительной мыслью я заснул.
Удивительно: лишь сегодня я вижу, что был не так уж прав, и вообще я постепенно начинаю лучше понимать свою жену. Почему только сегодня? Теперь, когда уже поздно!
На другое же утро, когда я завтракал, меня вознаградила Грация. Наливая кофе, она, как всегда, расплылась в сияющей улыбке. Я ущипнул ее за ляжку, как часто делал. Вдруг внутренний голос сказал мне: «Сегодня ты ее поцелуешь!» Я взял девушку за руку, посмотрел ей в глаза и прошептал:
— Грация, ты мне нравишься!
— Si? — спросила она. — О, хорошо!
Я притянул ее к себе и сразу почувствовал, что сопротивление Грации не настоящее. Я стал целовать девушку. Когда я отпустил ее, она отерла губы тыльной стороной руки, улыбнулась и сказала:
— Ессо![16]
— Ессо, — повторил я и тоже засмеялся. — А ну еще раз!
Ее руки скользили по моему затылку и спине. Сладострастный трепет пронизал мое тело.
Грация два года, до выхода замуж, оставалась моей подругой. Да и потом она иногда навещала меня в маленькой городской квартире, которую я нанял, чтобы не искать пристанища в номерах гостиниц, когда мне хотелось провести время с девушкой.
Случай пожелал, чтобы Мелани однажды застала нас с Грацией, как раз когда я целовал ее.
— Ах, вот что! — крикнула она и бросилась вон из комнаты.
Она уже давно знала, что женщины играют в моей жизни значительную роль: таких вещей не скроешь. Все же ее, по-видимому, оскорбляло, что я щедро раздаривал поцелуи служанкам, а ей всегда отказывал в них, хотя когда-то она пыталась их вымолить.