И всё-таки она регулярно появлялась в кабинете начальника секретно-оперативного отдела, рассказывала обо всем, вплоть до того, что Феликс Вольский объяснялся ей в любви и предлагал «перебросить» за границу.
— Рано еще! — приказал начальник. — Веди игру дальше. Заставь его раскрыть все карты. Может быть… ну, ты это знаешь как сделать! Можешь намекнуть, что и сама готова вступить в «конспирацию».
Она опять и опять встречалась с Вольским и, наконец, поняла, что дальше играть уже не может.
Не может, и всё! Была ли она до конца искренней в этом «не может?» Решение «не может» сложилось неожиданно, в тот момент, когда она, в пустом фойе драматического театра, стояла перед громадным зеркалом и в нем рассматривала самое себя.
В зеркале она увидела Татьяну, по-настоящему полюбившую этого чужого ей «краскома» Феликса Вольского.
«Переиграв» свою роль, изменив сама себе — она в один день сказала о себе всю правду, предупредив Вольского, что ровно в три часа ночи в его комнату явятся чекисты.
— Всё, — сухими губами прошептала Сонька, — исчезайте. Завтра — будет поздно.
— Татьяна! Я не верю, Татьяна…
— Татьяны больше нет. Я — Сонька! Всегда была Сонькой.
Ничего больше не сказав, она повернулась и ушла. Двигалась она медленно, но когда скрылась за углом, Вольскому показалось, что его жизнь стала пустой и безнадежной. Так рушатся и гибнут яркие сны, и на человека с открытыми глазами наваливается бесконечность ночи.
Вольский оглянулся и впрямь увидел себя стоящим в темноте. Темнота помогла восстановить действительность. Действительность родила благоразумную мысль о том, что с этой самой минуты он обязан действовать иначе, отступить, уклониться куда-то в сторону.
Это не была трусость. Это было ясное сознание ответственности не за себя, за других, за полковника Вадима Лукашевича, за всех тех, с кем он был связан.
Он уже шагал по Прорезной улице, но вдруг остановился и после короткого размышления свернул влево. Он направлялся к себе, на Фундуклеевскую, вряд ли соображая, что делает это из желания спасти чувство к Татьяне.
Поднявшись в свою комнату на втором этаже, Вольский стал прислушиваться. Всё было по-обычному. Этому он не удивился, вспомнив, что «то» должно произойти позже, в три часа ночи.
Боялся ли он того, что случится? Он и сам не знал, думая теперь только о Татьяне, отказываясь верить, что никакой Татьяны нет.
Потом он протер глаза, как будто проснувшись. Действительно, может быть всё — только сон?
Вдруг он с удивлением обнаружил, что сидит в полной темноте. Ну, да, сказал он себе, ведь я пришел домой вечером. Так, восстанавливая все детали возвращения домой, ему уже легко было догадаться, что сидя на этом стуле он и уснул. И вот теперь — ночь.
Он зажег спичку и взглянул на часы. Часовая стрелка приближалась к цифре «3».
Если правда, подумал он, что Татьяны не было и нет, тогда…
Не слух, а какой-то внутренний толчок заставил его подняться со стула и осторожно подойти к окну. За стеклами была темнота, чуть-чуть рассеиваемая светом единственного на углу улицы электрического фонаря, горящего в полнакала. Оттуда, от угла, прижимаясь к стенам, цепочкой и крадучись, двигались кожаные куртки.
Все сомнения исчезли. Подтянув ремень, поправив в кармане кольт, Вольский открыл дверь и, придерживаясь за перила лестницы, спустился вниз. Выходная дверь была заперта.
«Если они за мой, — подумал он, — у них есть ключ». Он отодвинулся вправо, втиснулся в узкую пройму двери, ведущую в подвал и затаился.
По ту сторону двери угадывался приглушенный разговор. «Обо мне, конечно», — подумал Вольский, а когда заскрежетал осторожно поворачиваемый в замочной скважине ключ, сунул руку в карман.
Холодная, привычная тяжесть кольта вызвала мысли, в общем-то не имеющие никакого отношения к тому, что тут происходит и что должно произойти.
«Татьяны не было», — думал он, наблюдая, как медленно приоткрывается парадная дверь.
— Ну и тьмища! — шепнул один из вошедших. — Зажги спичку.
— Что ты! Приказ забыл? Двигайсь за мною. Двое остаются внизу.
Предположение затаившегося в темноте Феликса Вольского, что все поднимутся на второй этаж не оправдалось. Он попробовал было определить, сколько чекистов крадется по лестнице.
«Не меньше шести», — решил Вольский и когда шаги затихли где-то наверху, он кинулся к выходу. Не понимая, что такое происходит, чекисты, караулившие выход, шарахнулись в сторону.
Феликс Вольский оказался на улице. Обычно такая широкая Фундуклеевская вдруг превратилась в узкую ловушку.
Феликс Вольский бросился бежать. Когда с тончайшим свистом скользнули пули, он инстинктивно прижался к стене дома и вдруг, совершенно неожиданно, заметил полуоткрытую дверь подъезда.
Вначале он этому не поверил. Да и трудно было поверить, так как по приказу коменданта города все двери подъездов с наступлением темноты запирались на замки до семи часов утра, и дворники имели право открывать их только по требованию патрулей или команд, производящих обыски и аресты.
Но дверь всё же была открыта. В этом не могло быть сомнения. Возникла иллюзия спасения. И тут же погасла: Феликс Вольский подумал, что за этой дверью — тоже ловушка.
Он бросился в ловушку, утешая себя мыслью, что — во всяком случае — пуля для самого себя у него найдется.
За дверью была пустота. Феликс Вольский поднял голову. На самой верхней лестничной площадке чуть-чуть светилась крохотная электрическая лампочка.
Он быстро взмахнул на третий этаж. Сердце гулко отсчитывало, он и сам не знал — что? Прожитые годы или остающиеся минуты? Так и не разобравшись в сигналах своего сердца, он глянул вниз, в лестничную клетку. Внизу была темная бездна.
В тот самый момент, когда Вольский разглядывал эту бездну, вдруг погасло электричество. От неожиданности он вздрогнул, потом посмотрел в окно и убедился, что свет потух и в редких уличных фонарях.
В подъезде уже раздавались голоса. Кто-то что-то приказывал, кто-то начал зажигать спички, в колеблющемся свете которых Феликс Вольский успел заметить черные усы, вздернутые кверху.
Потом раздались шаги двигающихся по лестнице. Навстречу шагам осторожно пошел Вольский. Наполненное темнотой пространство между ним и чекистами всё сокращалось. Наконец, он остановился и медленно поднял кольт. На площадке второго этажа вспыхнула спичка, и Вольский, стреляя, рванулся вперед.
Команда, спотыкаясь на убитых и раненых, кучей загремела вниз, к выходу. За чей-то труп зацепился и Феликс Вольский, но удержался на ногах.
Теперь Фундуклеевская перестала быть ловушкой. Еще несколько раз выстрелив, он попал в какой-то проходной двор, перелез через стену и очень скоро оказался в хорошо знакомом районе Львовской площади, на стыке со Львовской улицей.
Здесь он остановился и прежде всего проверил пистолет: магазин был пустой.
«До чего ж я не осторожен, — подумал он, — даже для себя пули не оставил».
Об этой своей мысли, через какое-то время, корнет Вольский сказал полковнику Лукашевичу. Полковник Лукашевич слова корнета записал в свой дневник. Этот дневник Автор не только видел, но и читал.
Как сложилась дальнейшая судьба Феликса Вольского — Автор не может сказать. У него нет достоверных сведений. Мелкие же заметки, сохранившиеся от тех, уже давних лет, настолько сбивчивы и, подчас, противоречивы, что Автор не хочет на них ссылаться, хотя бы потому, что где-то в душе шевелится надежда: Феликс Вольский еще может жить.
Теша себя такой призрачной надеждой, Автор строит иллюзию, что книга «Моль» попадет в руки живого героя действа, почему и считает возможным привести…
Дополнительные штрихи к нелегкой судьбе корнета Вольского
Мохов знал, что его косящий левый глаз пугает людей и заставляет их растерянно отворачиваться. Он ненавидел этот свой собственный глаз, отвратительный, как клеймо, и жуткий, как проклятие.
Ненависть эта была странной. Он испытывал ее только наедине с самим собою. Когда же ему приходилось разговаривать с тем, кого приводили к нему в кабинет под конвоем, он наклонял голову так, чтобы враг сразу натыкался на его мертвый и вместе с тем коварно изучающий глаз.
Обычно в его руки попадали враги-интеллигенты, и тогда происходил не допрос, не следствие, а издевательство, вызванное завистью к чужим умным лицам, к высоким лбам, к глазам, в которых Мохов не мог не заметить превосходства жертвы над палачом.
Зависть делала его равнодушно жестоким и беспощадным. Сознавая это, ему всё же хотелось иногда похоронить мысль о зависти и в самом себе обнаружить нечто возвышенное и оправдывающее.
Поиски ни к чему не приводили. Возникавшие представления об идейности, преданности партии, о величии Октября он отбрасывал. Потому что всё это он сам насаждал и всему этому знал подлинную цену.