Сначала я подумал, что бедняга просит милостыню, но он не просил милостыни и не ожидал поезда, а специально пришел на вокзал, где всегда много народу, чтобы пожелать счастья и любви. И по тому, как он вздохнул, я догадался, что толстячок этот не сам пришел, а его кто-то послал, словно на работу, но все равно — несмотря на то что его кто-то послал, он желал счастья и любви от чистого сердца.
Однажды я не выдержал и проговорился Юле про свою любовь, но только начал — почувствовал, что у меня с Анечкой ничего не выйдет. Нельзя самым дорогим своим близким рассказывать о любви, и вообще не надо про нее никому рассказывать — ни одному человеку, тем более — сестре, и действительно, сколько лет прошло, как видел Анечку в последний раз, и я не знал, чего подумать.
— Иди домой, — сказал я Юле.
— Чего ты сердишься?
— Зачем ты уговорила меня купить дом у кирпичного завода? — не выдержал я. — Не зря мне стал сниться папа, и он начал сниться, кстати, после того, как ты рассказала, что он тебе приснился.
Я зашел в вагон, а сестра не уходила с перрона, хотя я махнул ей из окна рукой. Всегда в день отъезда грустно, но, когда я увидел на лице у Юли слезы, невольно вспомнил, как после смерти бабушки дядя Сеня женился и привез в Брошку Ляльку. Она оказалась такая несчастная и некрасивая, что на нее надо было осмелиться поглядеть. А дядя Сеня целыми днями лежал на кровати и только поднимался, чтобы сбегать за бутылкой. Лялька одна не могла управиться по хозяйству, не подметала и не мыла полов, и дядя Сеня, догадавшись, почему никто из родственников не приезжает, уже специально объедки со столов смахивал на пол, чтобы жить одному с Лялькой, а потом они привыкли и так заросли грязью, что никто в дом не мог зайти, и только я один приехал и стал жить в самой маленькой комнатке, в которой раньше жила бабушка, и я рад был жить в ее комнатке.
Вскоре мама вышла на пенсию и ужаснулась, как я живу в одном доме с пьяницей дядей Сеней и с его Лялькой. Мама знала, что я не послушаю ее, а сестру послушаю, и — попросила Юлю поговорить со мной. Юля приехала ко мне в Брошку и ангельским своим голоском начала о том, чтобы я купил себе дом. Из самых чистых побуждений она предложила мне денег, и, когда за перегородкой дядя Сеня ругался с Лялькой, я задумался о счастье в жизни.
Как раз продавался дом у кирпичного завода, за которым мой любимый высокий берег, и мы купили этот дом. А мама не захотела на пенсии жить в городе и, когда папу похоронили на родине, решила поселиться поближе к нему и переехала в новый дом. Вот уже много лет я жил отдельно и сейчас оказался опять с мамой. Дети уходят от родителей гораздо раньше, чем они на самом деле уходят, и я как убежал от мамы в пять лет, так и остался для нее маленьким ребенком. Сколько раз мама плакала, когда я ее в детстве не слушал и ей надо было просить бабушку, чтобы та надела на меня теплый свитер. Но сейчас, когда бабушка умерла, мама сама начала умолять меня съесть манную кашу и надеть свитер, и я не знал, куда убежать от мамы, однако без Брошки не мог жить и вот, в который раз, возвращался.
Сестра все еще стояла под окном вагона. Так долго расставаться очень тяжело; только я подумал, чтобы скорее отправился поезд, — из подземного перехода поднялась старушка с птицей на голове. Не спеша, она будто проплыла по перрону и вошла в электричку, но не в мой вагон, а в следующий, и я сожалел, что не в мой; тут двери закрылись, и электричка понеслась. Я не успел в последний раз помахать сестре и не знаю, успела ли Юля увидеть птицу на голове.
Опять я затосковал и опомнился, когда за окном замелькали столбы. За ними поля с голубыми далями. Как ни бывает на душе тяжело — от этих далей грусть становится светлей и легче дышать.
— Что ты там увидел? — спросила сидящая напротив красотка. — Куда едешь?
Я подумал и ответил:
— Домой.
— Нет, — покачала она головой. — Ты не домой едешь; хочешь, поехали со мной.
Я стал рассказывать ей про Анечку, а красотка эта, ухмыляясь, перебила:
— Не выдумывай, нет у тебя никакой Анечки — я по глазам твоим вижу, — и я опустил глаза.
Приехав в Брошку, я сразу же спросил у мамы про дядю Сеню.
— После операции ему стало лучше, — ответила мама. — Но ты не ходи к нему, а то сердце заболит. Лучше поешь и приляг после дороги.
Я послушал маму, прилег — и мне приснилась Анечка, когда она уже очень давно, несколько лет не снилась. Я вскочил и вышел во двор. В небе сияло слепящее солнце, но и на траву под ногами, где каждый стебелек отражал яркие его лучи, больно было смотреть. Глядя вокруг, я ахнул, вспомнив приснившуюся Анечку. Лицо у нее во сне сияло и выражало точно такую же радость, с которой тянулась к солнцу каждая травинка, и поэтому я ахнул.
Я захотел посидеть на лавочке, но увидел, что мама покрасила ее. Краска уже давно высохла, но я не мог на этой лавочке посидеть, потому что хотел посидеть, как в детстве, а тогда не красили лавочек. Только что был здоров, и вот — заболел, вздрогнул от озноба и натянул пиджак, и этот пиджак надавил на плечи, как зимнее пальто. Такое со мной не в первый раз, но, едва уезжаю из Брошки, проходит, я забываю об этом, потом хочется приехать, искупаться в речке, а когда приеду — мама опять чего-нибудь покрасит, и сразу так сделается, что можно умереть. И я запел; когда поешь — из головы уходят черные мысли. И, когда вышел на луг и посмотрел вдаль, — заулыбался, но я очень скоро устал улыбаться, и устал петь, и вспомнил, как в детстве никогда не уставал улыбаться и петь.
Раздевшись, бросился в речку, и рыбы серебряными стрелами метнулись в глубину. Сентябрьская вода пробирала до костей, но я не мог забыть, что мама покрасила лавочку. Однако, если долго плыть, — можно забыть обо всем, и, когда я выбрался на берег и, чтобы согреться, побежал, как в детстве, вприпрыжку, дрожал и радовался, словно другими глазами глядя вокруг. Я упал на горячий песок и разомлел на солнце. Веял ветерок, и я вспоминал, как он веял в детстве. Еще тогда я любил приходить на этот высокий берег за кирпичным заводом, где лежал сейчас на солнышке. Я забыл, что бабушка и дедушка давно умерли и что папа умер; целый день провалялся на песке и сквозь цветы на берегу смотрел на волны.
А назавтра запахло осенью. С самого утра небо заволокло мутной пеленой, бледное солнце едва проглядывало через нее, а ветер нагонял дождь. Я затосковал оттого, что не только лето прошло, но и жизнь моя прошла, а я так и не погрелся на солнышке. Я опять поспешил на высокий берег. Желтые листья кружились на ветру и уплывали по реке вниз по течению. Пелена на небе сгущалась, надвигаясь со всех сторон, и вдруг развеялась. Появилось яркое, как вчера, солнце; можно было обмануться и радоваться, как вчера, но тут же я спохватился. Глядя на выжженную траву, вспомнил, как совсем недавно она была зелененькой, а я гулял на речке и молился, чтобы дядя Сеня выздоровел. Когда ему сейчас стало лучше, я осознал, что это от моих молитв ему лучше, — разумеется, не только от моих молитв, но и от моих в том числе, — и, подумав об этом, затаил дыхание; вдруг раздалось рядом: фр-рр-р!
Я подскочил от страшного топота на другом берегу и, оглянувшись, увидел за речкой коров. Испугавшись этого неожиданного фр-рр-р, коровы шарахнулись и побежали по берегу. С шумом, подобным внезапному порыву ветра, за стадом вспорхнула стая каких-то мелких птичек: фр-рр-р, но их было так много, что, перелетая через речку, они закрыли небо, будто черная туча.
Когда я вечером вернулся домой, на улице и за огородами жгли мусор — не столько огня, сколько дыма. Он устлал небо; я не мог оторваться, глядя, как солнце в дыму садится, словно в тучу. Кузнечики под окном застрекотали еще громче, и я долго не мог уснуть.
Утром, поднявшись из постели, — сразу же к окну. Раздергивая гардины, карманом куртки зацепил носик чайника на столе и едва не опрокинул. Я почувствовал — больше не могу и сказал маме, что уезжаю.
— Чего выдумываешь? — заплакала мама, когда я стал объяснять, и я уже не знал, как ее утешить.
— Все люди ходят на работу и зарабатывают деньги, — нашел я что сказать. — А почему я должен с тобой сидеть у окна?
— Зачем тебе деньги? — удивилась мама.
Пока я поставил на плиту чайник, забарабанил по крыше дождь. Кучи мусора в конце улицы еще дымились — за ночь все небо заволокло, и сейчас, когда начался дождь, прибитый к земле дым нагонял жуткую тоску; тут же затаилось в душе какое-то жалкое предчувствие, будто еще что-то в жизни произойдет; подумалось о любви, и, когда так подумалось, — в доме посветлело, сделалось страшно тихо, а мама прошептала: распогаживается.
Я поспешил на крыльцо; с крыши капало редкими большими каплями, а с той стороны, откуда ветер, в прорехах между туч засквозило голубое небо — и еще острее запахло дымом. И уже не хотелось, чтобы выглянуло солнце; хотелось, чтобы тучи повернуло назад, закружило, — пусть станет еще тяжелее на душе, но в безветрие небо висело над головой — и как-то совсем уж невыносимо долго, так и не сойдя с крыльца, вспоминать детство. Я вернулся, чтобы надеть сапоги и куртку, но пока натянул на ноги сапоги, опять забарабанило по крыше. Больной, я сошел с крыльца и, едва ступив на мокрую траву, почувствовал сквозь сапоги, какая она мокрая.